Кто, окинув взглядом эти гнетущие картины страдания и немощи, мог усомниться в том, что старику было бы на пользу повидать что-то другое, убедиться, что есть и что-то другое на земле? Кто не удивился бы, что эти старики могут жить так, как они живут? Что связывает их с жизнью; какие крохи чего-то интересного и занимательного могут они подобрать с этого скудного стола? Описывал ли им когда-нибудь Чарли Уолтере те дни, когда он дружил с девушкой, которая теперь превратилась в одну из нищих старух? Рассказывал ли им Билли Стивене о том времени, когда он жил в далекой, совсем иной стране, которая называлась "родной дом"?
Крохотный обожженный ребенок, который тихо и терпеливо лежал в соседней комнате, обложенный корпией, и, услышав наше ласковое обращение, взглянул на нас ясными, кроткими глазами, тоже, казалось, знал все это, то есть, все душевное и ласковое, что надо знать людям; он тоже считал вместе с нами, что сиделки из пауперов больше способны сочувствовать больным и лучше относятся к ним, чем обычные больничные сиделки; казалось, размышляя о будущем некоторых детей постарше, спавших вокруг него, он пришел к выводу, что ему лучше умереть, и без боязни думал о множестве гробов, заготовленных внизу, в кладовой, и о своем безвестном товарище, подкидыше, который упокоился на крышке сундука, под простыней. Но в его маленьком личике было еще что-то, грустное и молящее, словно среди размышлений над всей этой жестокой необходимостью или нелепостью он просил за старых и беспомощных бедняков, просил для них немного больше свободы - и немного больше хлеба.
ГЕНИЙ ИСКУССТВА
Перевод Н. Вольпин
Я холостяк и занимаю довольно мрачную квартиру в Тэмпле *. Вход со двора - если назвать двором квадрат между четырьмя высокими домами, как есть колодец, только что без воды и без ведра. Живу я на самом верху, среди черепицы и воробьев. Как тот человечек из детской песенки *, я живу "сам по себе", и свой хлеб и сыр, сколько у меня его бывает - а бывает его не много, - я держу на полке. Вряд ли нужно добавлять, что я влюблен и что отец моей очаровательной Джульетты противится нашему союзу.
Я сообщаю эти подробности, как предъявлял бы рекомендательное письмо. Теперь, когда читатель со мной познакомился, он, может быть, окажет мне такое снисхождение и выслушает мой рассказ.
У меня от природы мечтательный склад ума; а избыточный досуг (по роду занятий я адвокат), в сочетании с привычкой прислушиваться в одиночестве к воробьиному чириканью и шелесту дождя, усилил во мне эту наклонность. На моей "верхотурке" слышно, как зимней ночью завывает ветер, когда в нижнем этаже человек уверен, что погода самая тихая. От тусклых фонарей, посредством которых наше почтенное общество (надо думать, еще не осведомленное о новом изобретении, носящем название газа) делает зримой всю мерзость площадок и лестниц, только гуще становится мрак, всегда гнетущий мою душу, когда я вечером возвращаюсь домой.
Я юрист, но юриспруденция мне чужда. Я так и не уяснил себе, что такое "право". Я иной раз просижу в Вестминстер-Холле * (как мне положено) с десяти до четырех; а когда выхожу из суда, сам не знаю, на чем стою, на подошвах или же на парике.
Мне сдается (скажу вам доверительно), что слишком много там разговоров и слишком много закона, - как будто взяли два-три зернышка правды и бросили за борт в бурлящее море мякины.
Все это, возможно, сделало меня склонным к мистицизму. Однако могу вас заверить: то, что я собираюсь описать, как лично мною виденное и слышанное, я в самом деле видел и слышал.
Надобно отметить, что я очень люблю картины. Сам я не художник, но я изучал живопись и много писал о ней. Я видел все наиболее прославленные в мире картины; достаточно образованный и начитанный, я обладаю изрядным знакомством с теми сюжетами, к которым может обратиться художник; и хотя я, может быть, и не скажу с уверенностью, правильную ли форму придал он, например, ножнам меча короля Лира, но, думаю, самого короля Лира я отлично узнал бы, случись мне встретиться с ним.
Я каждый сезон посещаю все современные выставки и, разумеется, глубоко чту Королевскую академию *. Я выстаиваю перед ее сорока академическими холстами почти так же твердо, как твердо держусь тридцати девяти догматов англиканской церкви *. Я убежден, что как здесь не добавишь сорокового догмата, так там нельзя добавить сорок первого холста.
Было это ровно три года тому назад. Ровно три года тому назад, в этом же месяце, во вторник днем, мне случилось ехать пароходом, на дешевых местах, из Вестминстера в Тэмпл. Когда я безрассудно взошел на борт, небо было черно. Сразу затем загремел гром, заполыхали молнии и хлынул ливень. Так как палуба словно бы дымилась от влаги, я спустился вниз; но там набилось столько пассажиров, нещадно дымивших, что я вернулся на палубу,
Застегнул свой двубортный сюртук и, пристроившись под кожухом гребного колеса, стоял, насколько было можно, прямо, точно мне все нипочем.
Тогда-то я и увидел в первый раз то страшное существо, которое будет предметом этих моих воспоминаний.
У трубы - наверно, в расчете, что ее жар будет его обсушивать так же быстро, как дождь мочить, - стоял, засунув руки в карманы, потрепанный человек в черной потертой одежде, который заворожил меня с того памятного мгновения, как я увидел его глаза.
Где видел я раньше эти глаза? Кто он такой? Почему он напомнил мне сразу Векфильдского священника, Альфреда Великого, Жиль Бласа, Карла Второго, Иосифа с братьями, Королеву фей, Тома Джонса, "Декамерон" Боккаччо, Тэма о'Шентера, венчание венецианского дожа с Адриатикой и Великую Лондонскую чуму? * Почему, когда он согнул правую ногу и положил левую руку на спинку соседней скамьи, я, как это ни дико, мысленно связал его фигуру со словам"!: "Номер сто сорок два, мужской портрет"? Могло ли это значить, что я схожу с ума?
Я снова взглянул на него, и теперь я подтвердил бы под присягой, что он принадлежит к семье Векфильдского священника. Был ли он самим священником, Мозесом, мистером Берчиллом, сквайром или конгломератом из всех четырех *, я не знал; но меня подмывало схватить его за горло и бросить ему обвинение, что в его жилах, каким-то непристойным образом, течет Примрозова кровь. Он загляделся на дождь и вдруг - боже правый! - стал святым Иоанном. Он скрестил руки, покорясь непогоде, и у меня возникло неистовое желание обратиться к нему как к "Зрителю" и строго спросить, что он сделал с сэром Роджером де Коверли *.
Страшное подозрение, что я повредился в уме, вернулось с удвоенной силой. Между тем жуткий этот незнакомец, имевший неизъяснимую связь с моим расстройством, стоял и сушился у трубы; и все время, пока подымался от его одежды пар, окутывая его туманом, я видел сквозь призрачную эту дымку все те упомянутые выше личности и еще десятка два других, светских и духовных.
Отчетливо помню, что под раскаты грома и сверканье молний во мне росло страшное желание схватиться с этим человеком, или демоном, и выбросить его за борт. Но я совладал с собой - уж не знаю как - и в минуту затишья среди грозы пересек палубу и заставил себя заговорить с ним.
- Кто вы такой? - был мой вопрос.
Он прохрипел в ответ:
- Я - натура.
- Что? - переспросил я.
- Натура, - повторил он. - Позирую всяким художникам за шиллинг в час (на протяжении всего рассказа я привожу его подлинную речь, неизгладимо запечатлевшуюся в моей памяти).
Не могу передать, каким облегчением были для меня эти его слова, с какай восторженной радостью я снова поверил, что пребываю в здравом уме. Я, наверно, бросился б ему на шею, если бы не мысль, что штурвальный смотрит на нас.
- Значит, вы, - сказал я и стал с таким жаром трясти ему руку, что вытряс всю дождевую влагу из манжеты его сюртука, - вы тот самый джентльмен, которого я так часто видел сидящим в креслах с высокой спинкой и красной обивкой возле столика с витыми ножками?
- Да, я позировал и для него... - пробурчал он недовольно. - А зря: уж лучше б для чего другого!