Выбрать главу

    В комнату внезапно вошла Олимпиада Алексеевна и, метнув на него недружелюбный взгляд, обратилась к снохе грубо-крикливым тоном:

    — Сходи на кухню — посмотри творог.

    При этих словах им казалось, они упали в бездну. Мария Васильевна, не глядя на свекровь, тихо ответила:

    — Хорошо.

    Юношев, с пылавшим лицом, оробевший, не считая возможным больше оставаться, встал, тихо простился и поспешно ушел.

    — Наконец-то уходит! — сердито проворчала ему вслед старуха и ушла обратно.

    Мария Васильевна, встревоженная, трепещущая и вместе с тем настроенная так, как будто в ее душу заглянуло солнце и спугнуло царивший там мрак, долго ходила по комнате и все думала:

    «Что это он? Неужели обдуманно и серьезно? Все-таки это не то, что мне нужно… Хотя у него живая душа и он близок мне по духу».

III 

    Все время, пока Юношев с Марией Васильевной сидели в столовой, Олимпиада Алексеевна стояла в соседней комнате около двери и подслушивала разговор. Но по старческой глухоте из целых фраз улавливала только бессвязные слова и была не в состоянии их понять и осмыслить. Утомленная и озлобленная долгим и безрезультатным подслушиванием, вся кипевшая гневом, придумала повод к прекращению беседы и, когда ей это удалось, уходя из столовой, торжествующе ворчала:

    — Теперь выпроводила, а на другой раз совсем не пущу. Скажешь сыну — смеется. Это, говорит, по-вашему, по-старушечьему, не годится, а по-нашему, по-современному, так следует. Как так следует? Нет, подожди, еще поговорю!

    При этом, угрожая мысленно, инстинктивно грозила в воздухе пальцем.

    Вскоре к ней явилась соседка, теща заводского смотрителя Глушкова, толстая, как бочка, с жирным лицом, седая старуха, Анна Ивановна, с которой они всегда делились свежими сплетнями.

    Олимпиада Алексеевна была рада поболтать с приятельницей и, приветствуя ее, мягко и вкрадчиво говорила:

    — Милости просим, Анна Ивановна! Садитесь. Давненько не заглядывали к нам.

    Гостья села и начала объяснять:

    — С внучатами вожусь. Глаз и глаз за ними нужен. Подрастают. Балуют. Нельзя без присмотра оставить.

    Олимпиада Алексеевна, все еще кипевшая гневом к Юношеву и Марии Васильевне, выслушав ее, разразилась тирадой:

    — Счастливы те, у кого есть дети. У нас — никого. Поповна и не знает, что ей делать. За хозяйством не смотрит. Книжки читает. Вот Юношев был. С ним чуть не час высидела. Разговоры какие-то. Не глядела бы!..

    При упоминании имени Юнюшева Анна Ивановна вспыхнула негодованием.

    И обе старухи с жаром начали злословить:

    — Юношев был? Голубушка, остерегайтесь! Опасный человек. Речами засыплет, ульстит, проведет. Он — политика. Зять вместе с ним служит, так знает…

    — Да, уж видно его сокола по полету. Я его на порог бы не пустила. Сынок-то слушать не хочет. Ты, говорит, стара стала и ворчишь.

    — Хоть стара-стара, а хочу добра. Вот что ему скажите. Юношев — опасный человек. Не водитесь с ним.

    — Вот поговорю еще сыну.

    — Поговорите. Опасный человек. Добра не будет. В политику замешает. Да и снохе-то нечего с ним лясы точить. Разврат, увидите, разврат…

    — И я то же говорю, да разве послушает!

    Обе немного помолчали.

    — А что она у вас варит варенье-то?

    — Нет. Где ей! Некогда. Музыка да книги. Только и дела!

    — Так… А у нас уже четыре банки наварили: вишневое, смородиновое, земляничное… Нина платье шьет… Голубое, грудь открытая, со шлейфом. Отделает стеклярусом… Прелесть!.. Целых полсотни вскочит.

    — А у Елизаветы Ивановны новое-то платье двести рублей стоит.

    — Ну, так ведь она — управительша.

    — Да… Что поделываете?

    — Вяжу. Здоровье-то скверное. Плохо вижу.

    — А мы все шьем. Ребят одеваем.

    И гостья вдруг, вспомнив о своих домашних обязанностях, озабоченно залепетала:

    — Ой, засиделась! Пойти надо. Ребята расшалятся без меня. Засиделась!

    Олимпиада Алексеевна попыталась ее задержать:

    — Посидите. Редко ходите. Поговорим.

    Но Анна Ивановна решительно заявила:

    — Нет, пойду.

    И, тотчас же простившись, направилась к выходу, но еще остановилась около двери и сообщила несколько заводских дрязг и только после этого уже ушла.

    Олимпиада Алексеевна, довольная тем, что отвела душу, оставшись одна, сидела и думала: «Вот и другие то же самое, что я, говорят об этом хлыще. Поговорю еще с сыном. Поймет, не поймет — все равно».

    И, вспомнив о кухне, отправилась туда, чтобы покричать на подвластных ей кучера или кухарку.

    Но, столкнувшись в столовой с Марией Васильевной, снова набросилась на нее с упреками и бранью.

    Мария Васильевна долго терпеливо выслушивала ворчание свекрови и, наконец, истощив запас терпения, схватилась руками за голову и выбежала во двор.

    Ясный полдень дышал зноем. Под навесом важно расхаживали пестрые индюшки, а около них прыгали и чирикали воробьи. Слышалось непрерывное гудение завода, и откуда-то доносимся лай собаки. В вышине сиял клочок глубокого голубого неба.

    Мария Васильевна села в тени на завалинку дома. Сердце ее сжималось и ныло от обиды. И у нее невольно, вместе с хлынувшими из глаз слезами, сорвалось с уст:

    — И вчера, и сегодня, и завтра — одно и то же: пьяный муж, злая свекровь, сцены из-за папирос, из-за творогу! Точно кошмар какой-то… Эх, как хочется разбить все это!

    И она плакала, чувствуя, как слезы и тишина облегчают душу.

IV 

    В час дня Голосов уже возвратился из больницы. Вид у него был больного или полупьяного человека. Лицо побагровело и приняло тупое животное выражение. Глаза округлились и налились кровью. Длинные усы беспомощно опустились. Походка стала нетвердая.

    Олимпиада Алексеевна, открывшая ему дверь, заметила ненормальное состояние сына и тревожно спросила:

    — Что с тобой?

    — Голова болит.

    — Лекарство бы принял.

    Он горько улыбнулся.

    — Мое единственное лекарство — сливки от бешеной коровы. Не понимаешь? Дай водки и закуски.

    — Батюшки! Да у тебя опять, верно, запой начинается? Вот беда!

    — Не запой, а нужно опохмелиться. Скажет тоже — запой! Принеси поскорее водки.

    Она с сожалением посмотрела на него.

    — Принесу. Только ты лег бы, так лучше было бы. Право!

    И, не дождавшись ответа, ушла на кухню.

    Голосов разделся, прошел в столовую, сел к столу и, поставив на него локти и опустив на руки голову, думал про себя: «Эх, как трещит голова! Надо вывести! из-под черепа этих проклятых кузнецов. Гадко, мерзко… Скверно сложилась жизнь… Самому противно так жить, а исправиться не можешь…»

    Он снова, как и утрам, задумался о том, как бы исправить жизнь, хватит ли на это силы воли, а если не хватит — не лучше ли подумать о развязке.

    Эта мысль пришла ему в голову внезапно, как являются непрошенные гости в дом, и он на минуту остановился на ней, решая вопрос, дурно это или хорошо, и затем, испугавшись ее, решил ни о чем не думать и стал рассматривать обстановку комнаты.

    В столовой царила чуткая тишина. Солнечные лучи, пробиваясь сквозь парусиновые шторы в окнах, трепетно ложились золотистыми бликами на желтом полу и отчетливо чеканились узкими полосками на белых стенах и потолке. Стены были украшены небольшими олеографиями и гравюрами в рамках. Возле стен тянулись рядами столы и стулья и на столах лежали молочно-белые скатерти. На полках ютившейся в углу этажерки с стеклянными дверцами красовались серебряные бокалы, хрустальные вазы, фарфоровые чашки и разные изящные безделушки. Самовар и посуда на буфетном столе, стоявшем среди комнаты, и венские стулья около «его были расставлены в строгом порядке. На всем лежала печать заботливости об убранстве, все ласкало взор чистотой и поблескивало, точно улыбаясь яркому дню, сиявшему за занавешенными окнами.

    „Как тихо, как светло, как хорошо! — подумал он. — Нет, еще стоит жить на свете!“