Выбрать главу

XIX 

    Прошло два томительных, длинных для Гриши дня. Вечером второго дня в Кумор привезли почту, а с ней и решение Гришиной участи.

    О том, что почта пришла, Гриша узнал в тот же вечер, но решение о себе узнал только на другой день в десять часов утра в конторе. «Сослать на шесть месяцев в работу в Алакшинские рудники» — предписало правление, и Гриша вздохнул несколько свободнее. Он боялся, чтоб не было чего хуже, да и не он один боялся этого. В конторе говорили, что такое милостивое решение по делу Гриши сделано, вероятно, только по просьбе, его дяди, а что иначе Грише не миновать бы солдатчины. Чижов заметно был недоволен таким решением и говорил в конторе, что Гришу следовало бы, по крайней мере, отдать в работу на рудники года на три. Отправить его в Алакшинский завод, отстоявший в двухстах верстах от Кумора далее к северу, Чижов приказал на другой день поутру. Кандалов снимать не велел. Весь день Гриша с величайшей тревогой ждал возвращения Набатова из Кужгорта; и уж начинал думать, что ему не придется увидеться с дядей до отправки, как вечером пришла Егоровна и сказала, что Набатов пришел домой и скоро будет в полицию. Через полчаса Набатов действительно пришел в полицию; он был очень угрюм и очень утомлен и, войдя в арестантскую, тотчас же сел и несколько времени сидел молча.

    — Что, милый, — спросил он, наконец, Гришу, — все еще в кандалах?

    — Так и везти приказано, — ответил Гриша. — Неужли их и там с меня не снимут?

    — Как не снять, снимут! — сказал Набатов. — Просил я за тебя, Григорий, всех, и управляющего, и членов, и все сказали, что нельзя тебя простить за буйство, — стал рассказывать Набатов. — Для примеру других, говорят, наказать надо. Один только Углов сказал, что он напишет в Алакшу, чтоб тебя в рудниках не морили, а заставили бы робить в кричной, как и здесь робил, а больше этого ничего не мог выпросить.

    Набатов понурил голову и замолчал; молчал и Гриша; только его мать, вздыхая, шептала иисусову молитву и терла рукавом рубахи свои распухшие глаза. Она уж выплакала все свои слезы и теперь только стонала и вздыхала, наглядываясь на своего милого сына, возвращения которого она не надеялась дождаться.

    — Что делать, — заговорил опять Набатов, — надо потерпеть. И жалко мне тебя, парень, а пособить нечем; кабы можно было деньгами откупиться, так я бы уж и денег не пожалел, да управляющий спервоначалу сказал, что нельзя простить: «Другим, говорит, будет повадно, и то уж народ весь извольничался — начальство ни во что не ставит». Я было стал ему обсказывать, как и что было: безвинный, мол, поклёп на парня взвел сосед по насердке, а он на это: «После, бает, я это дело разберу, а теперь и просить нечего». Так с тем и ушел.

    И Набатов опять понурил голову и задумался. Видно было, что сознание своего бессилия и полнейшей зависимости от начальства тяжело давило его. Он несколько раз поглядывал на Егоровну, уныло слушавшую его рассказ, как будто она мешала ему, но не сказал ей ни слова. Егоровна, наконец, встала и спросила у Набатова, вместе ли пойдет он с ней или останется.

    — Ступай одна да ложись спать. Утром ведь надо раньше вставать да стряпать подорожники Грише, — сказал ей Набатов. И когда она вышла из арестантской, он встал и выглянул вслед за нею в другую комнату. Там никого не было, кроме сторожа и рассыльного мальчишки, спавшего на лавке. Было уж часов двенадцать ночи, и все из полиции ушли. Арестантов только и был один Гриша. Набатов возвратился и сел опять на прежнее место.

    — Слышал я в Кужгорте, что Чижову смена будет в этом году, — заговорил Набатов, не глядя на Гришу и стараясь придать своему голосу совсем равнодушный и спокойный тон. — Провинность, говорят, за ним есть большая. Углов все у меня про него расспрашивал: каков-де он с народом, да как к нему народ, да как дела в заводе идут.

    — Дай-то бы бог, чтоб его поскорее убрали! — вздохнул Гриша. — А кого на его-то место изладят — не слыхать?

    — А есть ведь у них там, небось, недостатка не будет. Недостаток у нас в рабочих бывает, а в начальниках никогда, — злобно сказал Набатов, вставая с лавки и выпрямляясь во весь рост. — Только не бывать этому так и обиды своей я не прощу Чижову. Он от меня не уйдет.

    Гриша, вполне сочувствуя дяде в его ненависти к Чижову, хоть и желал, чтоб его постигли всевозможные напасти, однако же не желал, чтобы они постигли его через Набатова. Мысль о том, что Набатов при своей горячей, неукротимой натуре легко может решиться на убийство, уже не раз приходила ему в голову с того вечера, как между дядей и племянником произошел первый откровенный разговор, из которого Грише выяснились все причины ненависти Набатова к Чижову. И теперь, взглянув на Набатова и встретив его сверкающий злобный взгляд, он опять подумал то же и испугался.

    — Полно, дядя, — сказал он ему тихонько, — не говори таких речей. Пусть его бог накажет за нас.

    — А что, разве у тебя уж зажила спина-то, что ты его на божью волю предавать стал? — мрачно спросил Набатов. — Не слыхал разве пословицы, что до бога высоко?.. Эх ты! Постегали тебя, так ты и укротился.

    И в голосе Набатова слышалось что-то вроде укора. Гриша отвернулся и молчал. Он только крепко стиснул зубы и нахмурил брови, стараясь побороть свое волнение, вызванное этими словами.

    — Нет моей возможности терпеть больше, — заговорил опять Набатов. — Ты только то рассуди, что какова теперь моя жизнь будет. Вот словно у нас в дому покойник лежит — так оно тихо да пусто.

    И Набатов с тяжелым вздохом опять сел на прежнее место и задумался. Грише стало жаль дядю, и он придумывал было сказать ему что-то в утешение, но ничего не мог придумать.

    — А коли, даст бог, воротишься домой, — заговорил Набатов после нескольких минут молчания, — да со мной без тебя какая ни на есть беда приключится, умру али что, так ты мою Наташку не брось, у нее только и есть родни, что ты: одна как перст останется.

    И Набатов замолк опять, сильно взволнованный, и, помолчав, добавил глухим голосом:

    — Она на ладан дышит, долго хлебом кормить не придется… Ну да и деньжонок я накопил немножко, на ее век достанет, да еще и тебе останется.

    — Полно, дядя, что ты? Зачем тебе умирать? — прервал его Гриша. — Не бай об этом, мне и без того тяжко.

    — Зачем не баять? Это не в нашей власти, и должны мы об этом завсегда помнить, — грустно сказал Набатов.

    И долго еще, почти вплоть до рассвета, раздавались в арестантской голоса дяди и племянника. Прислушивался к ним дремлющий сторож и терпеливо ждал, когда они наговорятся и Набатов уйдет домой. Торопить же его уходить сторожу и не приходило в голову. Он и знал, что это было бы бесполезно. «Да и нельзя же в самом деле родным не покалякать промеж себя на прощанье. Ведь Алакшинские рудники не свой брат, и работа в них тяжкая, да и мало ли что человеку может приключиться», — думал сторож под неясные звуки голосов, доносившихся из арестантской. Уж на рассвете Набатов ушел домой и лег на свое обычное место — в санях под навесом, но заснуть не мог. Часов в шесть утра он и Егоровна уже опять были в полиции. У крыльца уже стояла пара лошадей с ямщиком на козлах и еще другим мужиком, который должен был проводить арестанта до места ссылки. Егоровна с таким безнадежным отчаянием причитала над своим сыном, что можно было подумать, что она расстается с ним не на полгода, а на всю жизнь. Набатов молчал, и только лицо его конвульсивно передергивалось всякий раз, как звенели цепи на ногах Григория, одевавшегося в дорогу. Скоро он был готов и, поклонившись в ноги матери и дяде, пошел садиться в телегу. Набатов дал ему на дорогу два целковых. Все время Гриша был спокоен и бодр, но, севши в телегу и оглянувшись на свою хилую старуху-мать, он не выдержал и заплакал.