Выбрать главу

    Осматривая обстановку, я заметил на нарах у самых дверей странного старика, который сидел, подняв голову немного кверху, и не то вслушивался в наши разговоры с хозяевами, не то всматривался в темный потолок, раскрыв свои прищуренные узкие глазки, видимо, с жадностью ловя каждый звук нашего голоса.

    В первый момент я не заметил, что он слепой, и только потом, когда вгляделся в его лицо, это мне стало ясным, и я спросил хозяина:

    — Твой отец?

    Смотрю, Савва, заслышав, что о нем говорят, как-то встрепенулся.

    — Нет, чужой, из других юрт будет, только мне его отдало общество: корми, — говорят, — ослепнешь, тебя кто-нибудь также прокормит, и я взял его, с тех пор и кормлю.

    — Что же он, одинокий?

    — Нет, старуха есть, тоже слепая, живет за нашим озером в другой юрте.

    И мне вдруг жаль стало этого старика, и я подсел к нему и заговорил с ним.

    — Здорово, дедушка, — крикнул я нарочно погромче, думая, что он глухой.

    — Дайся, пайся (здравствуй), — закивал обрадованный старик, заслышав вблизи себя незнакомого человека.

    — Что это ты, не видишь?

    — Не вижу, не вижу, — забормотал скоро старик и вдруг, словно смутившись немного, повесил голову.

    — Давно, дедушка?

    — Давно, уж плохо помню…

    — Отчего же это с тобой случилось?

    — От дыму, господин, от дыму!.. Весь век мы со старухой жили в дыму да в грязи, весь век у нас глаза болели, вот дымом, должно быть, их и выело…

    Я посмотрел на других вогулов и, действительно, заметил, что и у тех блестят неестественно глаза от вечного дыма и копоти, и спросил:

    — Откуда же у вас столько дыма?

    — Все от наших чувалов (каминчиков), они дымят больно, затопишь их, разгорятся дрова, набежит с бору ветер, заглянет в нашу трубу, — велика ли, дым и пахнёт прямо в избу, так и сидим с ним весь век, глаза портим. Куда денешься от дыму… Холодно в нашей стороне зимой и летом, рад будешь и дыму, чтобы не замерзнуть…

    Мне захотелось обласкать старика, и я спросил его: нюхает он или курит, зная хорошо, что табак — любимое удовольствие вогула.

    Старик, оказалось, нюхал и был так рад, что я ему подарил пачку нюхательного табаку, и даже вытащил откуда-то берестяную табакерку… Эта пачка табаку, кажется, окончательно подкупила добродушного старика, который так повеселел, словно встретил кого родного.

    Мне предстояло прожить в этом поселке месяца три, — надо было устроиться сколько-нибудь сносно. Мне предложили поместиться в летней холодной избе во дворе, и я с радостью согласился на это.

    Через час я уже расположился в новом помещении, где была просторная комната и маленькие сени, в которых устроена была битая теплая печь. И когда вытопили эту избу, когда поставили кровать, когда повесил я на окна свои розовые ситцевые занавески, прикрыл ее уродливые голые стены картами и фотографиями, то получилась такая квартирка, что я даже не мечтал о чем-нибудь подобном в таком диком, глухом крае.

    Я даже выкинул флаг над своей квартирой, что окончательно привело вогулов в удивление и восторг; многие прибежали ко мне посмотреть и решительно не узнавали своего летнего неуютного помещения.

    Не пришел ко мне в тот день только дедушка, но зато он явился наутро и не один, а со своими внучатами, которые и привели его к моей квартире. Накануне этих внучат я не заметил. Они, вероятно, прятались от меня под лавку.

    Это были лет пяти мальчик и лет двух девочка, оба черные от грязи, оба жалкие, как дикие лесные зверьки, и оба в таких рубищах, что страшно было смотреть, кажется, и привычному ко всему человеку. Бедность, ужасная бедность как-то особенно ярко взглянула на меня. И я чуть не заплакал при виде этих бедных детей, у которых не было даже рубашки, чтобы прикрыть свое тело, на них были только лоскуты. И как они прошли снежным двором, как привели в это морозное утро своего дедушку, я решительно недоумевал.

    Я пригласил их в комнату. Они робко вошли, прижимаясь к стенке. Я попросил их сесть. И слепой дед, словно прислушиваясь к обстановке моей квартиры, ощупью опустился прямо на пол, усадив тут же и своих несчастных внучат, которые, как зверьки, оглядывали каждый угол.

    — Откуда это у тебя, дедушка, дети?

    — Внуки мои. Тоже, как я, сироты… пожалуй, есть отец, да беспутный, не кормит… Живут у меня больше под лавкою, вместе возим с озера хозяевам, воду.

    — Как же возите вы, ведь они почти без рубашек?

    — Что сделаешь? Где возьмешь, когда нету?

    И старик, словно желая убедиться, что на его внуках, обнял их тихонько рукою и стал ощупывать полуголенькие тощие плечики.

    — Где же их отец, и почему он их бросил?

    — Тут же живет, за нами. Только больной он…

    — Что с ним такое?

    — Болезнь какая-то, не знаю. Кости болят, в лес пойдет, зверь от него бежит, птица прочь летит; сетку на рыбу поставит, рыба ее боится, так и живет впроголодь и от ребят уж отступился. Вот я их и прибрал к себе, все же не бьет их всякий…

    — Разве бьют их?

    — Как не бьют, когда под руку подвернутся. Всякий бьет, и маленький, и большой: кто любит таких-то?

    В этот раз мы так и не разговорились ни о чем другом со слепым стариком. Я, угостив детей кренделями, которые они с жадностью начали тут же грызть, словно боясь, чтобы не отняли другие, угостив старика рюмочкой водки, скоро отпустил их, наделив своими розовыми ситцевыми занавесками, чтобы хотя к празднику прикрыть их бедное тело.

    Старик ушел от меня, неся эти занавески, сопровождаемый детьми, которые вели его за палку и что-то по-своему говорили ему, когда он натыкался на дверь или не решался двинуться вперед и останавливался.

    Когда я заглянул через час, проходя по двору, нечаянно в избу моих хозяев, то увидал неожиданно следующую сцену. Посреди избы стояла совсем голая девочка-сиротка, у ног ее, тут же на полу, сидел слепой старик и две взрослых уже девушки, дочери хозяйки, озабоченно кроили ножом мои занавески, разостлав их на грязном полу.

    Я спросил их, что они делают, девушки смущенно ответили мне, что кроят девочке платье. Вскоре это платье было наполовину сшито оленьими жилами, и они примеряли его на тощее тело детей.

    На другой день, так же рано утром, дедушка Савва явился ко мне в сопровождении своих внучат, которых я едва узнал.

    Дети были уморительно смешны в моих розовых с цветами занавесках; девочке, пожалуй, это еще подходило; но мальчик решительно походил более на акробата, чем на обыкновенного мальчика в рубашке.

    Но малютки были равнодушны к такому превращению и, повидимому, так же спокойно относились к этому наряду, как и ранее к своим рубищам. Но дед был страшно доволен и все прижимал их, сидя на полу, одною рукою, с удовольствием и наслаждением поглаживая их по спинам.

    С тех пор эти друзья мои стали самыми обычными моими посетителями, с которыми я с удовольствием делил почти все свое время.

    Савва был редкий старик; Он знал страну, как свои пять пальцев, его жизнь была истинною летописью, его рассказы захватывали своей простотой и задушевностью. И я каждый день, сидя перед ним у своего треногого столика, тихонько записывал страницу за страницей своего дневника, пополняя его такими неожиданными сведениями, котооые меня поражали.

    Он рассказывал мне, как он рос, воспитывался в этом лесу, учился; он рассказывал, как хорошо, светло было его детство и отрочество, и картины его юности были так живы и оригинальны, что, слушая его, я жалел, что мы совсем не знаем этого.

    Это была какая-то поэзия его лесов и этого тихого, задумчивого озера; это было какое-то особенное, известное только одному дикарю счастье. И среди этой школы природы он невольно как-то научился петь, и эти песни весны его жизни он помнит еще до сих пор, хотя уже давно ему стали изменять голос и память.