Выбрать главу

— Плохо дело, ребята! Война!

Воина? А что за война? — спросил я.

— Не дай бог тебе узнать! — ответил папа и поцеловал меня в макушку. Он это делал очень редко.

Мы все задумались. Чем обернётся для нас война? Как она себя покажет?

Она сразу же дала себя почувствовать. В тот же день но нашей тихой железной дороге началось неслыханное движение. Один за другим спешили на запад эшелоны с новобранцами. Они шли утром и вечером, днём и ночью, круглые сутки. Я засыпал под стук колёс, проносившихся где-то неподалёку в ночной темноте… А когда просыпался, снова слышал однообразное постукивание: тук-тук, тук-тук, тук-тук…

Днём я убегал к насыпи. Билетов я уже не собирал — не до того было. Я встречал поезда с новобранцами. Это были длинные товарные составы. Двери теплушек были открыты настежь. В теплушках на нарах тесно сидели новобранцы. Часть сидела в дверях на полу, свесив ноги наружу. Во всех теплушках играла гармошка и надрывались пьяные голоса:

Последний нонешний денёчек Гуляю с вами я, друзья, А завтра рано, чуть светочек, Заплачет вся моя семья.

Новобранцы были одеты ещё в своё: в засаленные косоворотки, в рваные пиджаки, в лапти, в худые сапоги. Они должны были надеть форму поближе к фронту, где-то за Варшавой. Это были деревенские и фабричные парни, оторванные от сохи, от станка, от работы, от семьи…

Эшелоны шли так часто, что пригородные поезда и вовсе отменили. И папе приходилось теперь шагать в Варшаву на работу пешком — пятнадцать вёрст туда и пятнадцать обратно.

Мы его ждали на террасе до глубокой ночи. Мотыльки летали вокруг лампочки. Мы вглядывались в темноту. Так проходили часы. Мама говорила:

— Спать ложись! Хватит!

Я тёр слипающиеся глаза.

— И ты ложись!

— Я не лягу, пока не дождусь!

— И я не лягу!

Мы сидели и ждали. Кругом было тихо, все спали, и только было слышно, как на путях стучали без конца колёса: тук-тук, тук-тук…

Наконец уже далеко за полночь раздавались знакомые усталые шаги, и из темноты возникал папа — измученный, покрытый пылью после целого дня работы и трёх часов пешего хождения.

Иа сердце сразу становилось легче: папа здесь, папа пришёл — значит, всё будет хорошо.

Рано утром он опять уходил в Варшаву, а мы отправлялись к железной дороге встречать поезда.

Они по-прежнему шли один за другим, а цветы на лугу — пушистые одуванчики и крупные жёлтые лютики, — казалось, кивают им своими головками, прислушиваясь к песне:

Заплачут братья мои, сестры, Заплачут мать и мой отец…

Однажды один эшелон замедлил ход, пошёл всё тише, тише, а потом и вовсе остановился. Он стоял посреди поля. Видно, впереди скопилось много поездов.

Это было очень необычно. Теплушки, которые до сих пор только пробегали мимо нас и казались такими неясными, неуловимыми, — вот они стоят, точно дома. Из них стали выпрыгивать новобранцы. Они разминали косточки после сидения в тесном вагоне, они толкались, боролись, кувыркались в мягкой траве. Дело было в начале августа; трава стояла высокая, душистая; её никто не косил.

Мы держались в стороне. Мы немного опасались этих бесшабашных парней.

Вдруг один из них, худой, обросший бородой, с острой голой головой, в рваном пиджаке и худых штиблетах, направился к нам. Я прижался маме, а мама притянула к себе младшего братишку. А новобранец всё шёл к нам. Мама отступила на шаг, потом вскрикнула и кинулась вперёд. Мы растерялись, но побежали за ней, памятуя одно: где мама — там и мы.

А мама всё бежала навстречу новобранцу, крича:

— Ефим! Ефим!

Какой же это Ефим! Тот красивый, весёлый, с шевелюрой. Я с трудом узнал его. От прежнего у него остались только усы. Он обнял нас:

— Я знал… я знал, что вы где-то здесь. Но я не знал, что эшелон остановится.

— Когда тебя взяли? — спросила мама.

— Сразу же… Ведь у меня красный билет.

— Как Оля?

— Ну что Оля? Плачет Оля!

Дядя Ефим потёр своё поросшее щетиной лицо. Его товарищи по теплушке окружили нас. Один, с гармошкой, сказал:

— А ну, сударушка, попляши с нами!

И завёл:

Барыня, барыня, Барыня-сударыня.

Но тут загудел паровоз. Новобранцы поспешили к эшелону. Дядя Ефим стал нас торопливо целовать. Я сказал:

— Дядя Ефим, оставайся с нами!

— Нельзя, сынок, — ответил он, — надо воевать.

— За кого? — с горечью сказала мама.

— За царя! — крикнул дядя Ефим и побежал к поезду.

Когда состав тронулся, мне показалось, что колёса подхватили и застучали: «За царя, за царя…» Новобранцы на ходу прыгали в теплушки, наваливались животами на высокий порог, помогая друг другу.

Дядя Ефим тоже навалился животом, подтянулся, и вот он уже стоит в дверях и машет нам рукой.

Мы побежали за поездом. Вдруг дядя Ефим сорвал с себя пиджак и кинул его на шпалы, на щебень.

— Возьмите! — крикнул он. — Мне там ни к чему… Вернусь — заберу!

Я подобрал пиджак. Поезд ушёл. Мы долго глядели ему вслед. Потом пошли домой. А поздно ночью мы с папой стали рассматривать пиджак и нашли там в одном кармане карточку тёти Оли. Она была очень весёлой. Видно, снята была в день свадьбы. В её глазах так и лучилось, так и светилось счастье.

В другом кармане мы нашли красный листочек. Это и был красный билет. Там было написано: «Явиться в первый день войны».

Мы хотели переслать карточку и красный билет дяде Ефиму на фронт, по не успели. Через неделю мы узнали, что он погиб в первом же бою где-то в Галиции, под Львовом.

Больше я не ходил встречать эшелоны. Мне было жалко смотреть на новобранцев. Но я всё равно слышал, как днём и ночью неподалёку на путях стучат колёса, будто выговаривают:

Явиться… Явиться… Явиться… За царя… За царя… За царя…

ЗА КИПЯТКОМ

Сейчас расскажу о том, как я в Лозовой бегал за кипятком. Даже рифма получилась, но это нечаянно.

Есть такая станция — Лозовая. Там очень большой вокзал, потому что там встречаются много железных дорог. А вокруг вокзала тянется город. Мы там жили лет сорок назад. Мне тогда было лет десять. Мы — это дедушка, бабушка, мама, я и мои младшие брат с сестрой. Папы с нами не было. Он тогда работал в Харькове.

Я был главным маминым помощником. И не только маминым, но и дедушкиным и бабушкиным. Я был парень покладистый и выполнял все их поручения.

По субботам, помню, дедушка не разрешал разводить огня. Нельзя было ни затопить «грубку» (так в Лозовой называли печку), ни разжечь примус. Поэтому по субботам мы всегда обедали всухомятку, ели всё холодное, невкусное…

А как же насчёт чая? Ведь каждому хочется побаловать себя горяченьким!

Верно! Вот поэтому-то по субботам обычно бывало так: после холодного обеда дедушка принимался читать газету «Южный край». Вот он читает её, читает, шелестит бумагой, потом вдруг скажет:

— А неплохо бы сейчас пропустить стаканчик горяченького! — и смотрит поверх очков на меня.

Я делаю вид, будто это ко мне не относится. Вот тут подаёт голос бабушка.

— И я бы выпила чашечку, — говорит она и тоже смотрит на меня.

Я снова притворяюсь, будто не понимаю их намёков. Минут через пять раздаётся громкий дедушкин кашель.

— Кха… кха!.. Что-то в горле пересохло… У тебя не пересохло, Яша?

Я пробую проглотить слюну. И верно, как будто в горле что-то першит, но я говорю:

— Нет, не пересохло, ни капельки. А дедушка отвечает:

— Ну как же, конечно, пересохло, даже я и то слышу, а ты просто не чувствуешь.