Выбрать главу

ВТОРОЙ ЧЕБОТАРСКИЙ

В двадцатом году мы жили в Харькове, на Чеботарской улице, возле вокзала, в переулочке, который назывался Второй Чеботарский въезд.

Второй Чеботарский — это звучало гордо. Что там всякие Сумские, Рымарские и прочие буржуйские улицы! Вот Второй Чеботарский — это да!

Самые смелые мальчишки были со Второго Чеботарского! Самые красивые девчонки жили во Втором Чеботарском! Самые высокие змеи запускались над Вторым Чеботарским! Попробуй в этом кто-нибудь усомниться — он бы узнал, что самые увесистые кулаки во Втором Чеботарском.

Ох, как я там дрался! Никогда не забуду.

В ход пускались не только кулаки, но и палки, камни, вёдра.

Но то утро, с которого я начинаю свой рассказ, было довольно мирным. Мы — папа, мама, десятилетний Тимка, семилетняя Лилька и я — сидели за столом и пили… Чай? Нет, не чай!

На столе стоит пузырёк. В нём бурая тягучая жидкость, на пузырьке наклейка: «Чин-чен-пу».

Что за «чин-чен-пу» — неизвестно. Капнешь этой жидкости в стакан с кипятком, и вода сразу становится жёлтой. Видно, человеку важнее всего цвет. Похоже на чай, вот и ладно. А на вкус это была порядочная гадость.

Кроме «чин-чен-пу», мы в кипяток вливаем ещё одну гадость — раствор сахарина. Если «чин-чен-пу» заменял чай, то сахарин заменял сахар.

Тимка влил две ложки сахарина в свою чашку и вздохнул:

— Вот конфетку бы!

Он был большой любитель сладкого. Он был способен в пять минут уничтожить весь наш месячный паёк леденчиков или карамелек. За ним был нужен глаз да глаз.

— Хоть бы ирисочку! — подхватила Лилька. Но на столе было пусто. Весь наш сладкий паёк был давно съеден.

— Ничего, пейте с сахарином, — сказал папа, — тоже сладко.

Сладко-то сладко, но как-то противно. Однако сидим пьём. Вдруг приоткрылась дверь, и в щёлочке показался хорошо нам знакомый нос нашей хорошей знакомой тёти Муси. Она была нашей землячкой и, кажется, даже дальней родственницей с маминой стороны.

Завидев папу, она заметно смутилась. Она, верно, думала, что он уже ушёл на работу. Но отступать было поздно. Она робко вошла в комнату, шумя чёрным шёлковым платьем, и нараспев сказала:

— Здравствуйте, миленькие, здравствуйте, маленькие!..

— Здрасте, тётя Муся! — ответили мы нестройным хором.

Она была высокая, уже немолодая, лет за пятьдесят, с длинным носом и острым подбородком. На голове у неё была чёрная шаль, сквозь которую просвечивали седые волосы. В руках у неё была мягкая корзинка (кошёлка, по-харьковски), с которой она никогда не расставалась. Папа её недолюбливал. Он говорил, что она занимается разными махинациями на Благовещенском базаре.

Вот почему, как только она вошла, он уткнул свою лысую голову в газету.

— Садитесь, тётя Муся, выпейте горяченького! — сказала мама.

Она налила чашку кипятку, капнула «чин-чен-пу» и хотела было добавить сахарину, но тётя Муся остановила её за локоть:

— Погоди, Верочка, не лей. У меня найдётся кое-что получше! — Она порылась в своей кошёлке и достала горсть ландрину. — Пожалуйста, детки, кушайте, сосите, — сказала она, кладя ландрин на блюдечко.

Вы, наверное, знаете, что такое ландрин. Это разноцветные леденчики. Их можно сосать часами. В детстве, бывало, сосёшь такую штучку, вынешь изо рта, полюбуешься на неё и снова туда же, за щеку…

Недавно я где-то вычитал, что слово «ландрин» пошло от фамилии конфетного мастера господина Ландрина. Он сам варил конфеты, сам завёртывал их в бумажки и сам продавал у ворот женской гимназии в большую перемену.

Но вот однажды он замешкался и не успел завернуть свои изделия в бумажки. Скоро большая перемена, а у него ещё все конфетки голенькие. «Эх, была не была, — подумал он, — понесу их раздетыми, может, кто и возьмёт по дешёвке».

Он побежал с корзиной к гимназии. И что же? Оказалось, что голенькие конфеты пошли гораздо лучше одетых — их брали нарасхват. Они были дешевле и аппетитнее на вид. С той поры господин Ландрин стал выпускать конфеты без бумажек и разбогател на этом деле. А незавёрнутые леденцы стали называться «ландрин».

Но тогда, в Харькове, я этого не знал, а знал только, что с ландрином весьма приятно пить чай.

Не мудрено, что мы все уставились на блюдечко. Лилька протянула было руку, но спохватилась. Без папиного разрешения брать неудобно. Тётя Муся, как бы показывая пример, положила себе в рот большую ландринку и сказала:

— Пошошите, детки, пошошите (из-за ландрина и она стала шепелявить).

Но мы ждали, что скажет папа. Он убрал газету, посмотрел сквозь очки на блюдечко и сказал:

— Спасибо! Мои дети обойдутся без этого, — и снова закрылся газетой.

— Папка, почему? — капризным голосом спросила Лилька.

— Вот так! Пейте с сахарином. А вы, пожалуйста, не обижайтесь и возьмите своё угощение обратно.

Наступило неловкое молчание. Тётя Муся покраснела, поднялась и сказала, по-прежнему шепелявя:

— Напрашно! — Выплюнуть леденец при папе она не решалась. — До швиданья!

Она подхватила леденцы и выплыла из комнаты, сердито шумя своим шёлковым платьем. Мама вышла проводить её. Они на кухне о чём-то стали шептаться. А мы — я, Тимка, Лилька — смотрели то на папу, вернее, на его газету, то на пустое блюдечко, на котором остались какие-то цветные крупинки. Тимка мокрым пальцем собрал их и отправил в рот. Лилька тоже взялась за блюдечко, но там после Тимки, конечно, уж ни синь пороха не осталось.

Когда мама вернулась, папа спросил:

— О чём вы там шушукались с этой спекулянткой?

— Ни о чём! Она хотела нам немножко помочь.

— Никакой помощи от неё! — строго сказал папа. — Знаем мы эту помощь.

— Изверг! — сказала мама. — Ты видишь, как дети хотят чего-нибудь вкусненького.

— Ничего, перехотят… Дети, перетерпите?

— Конечно, папа, перетерпим, — ответил я за всех, как старший, и чаепитие, вернее, «чин-ченпутие», если можно так неуклюже выразиться, продолжалось.

Все молчали. И только Лилька, водя пальцем по пустому блюдечку, сказала:

— Жалко, такие хорошенькие ландринчики, такие синенькие-синенькие, прямо красненькие!.

БОЛЬШАЯ ПЕРЕМЕНА

Как видите, жить тогда было нелегко. Не хватало еды. Народу некогда было пахать, сеять, убирать… Надо было воевать с белогвардейцами, с немцами, с поляками, с французами, с американцами, с японцами и чёрт ещё знает с кем.

Уж очень хотелось буржуям — и нашим и заграничным — снова посадить народу на шею фабрикантов и помещиков. Но народ этого не хотел и изо всех сил отбивался от непрошеных гостей, которые пёрли с юга и севера, запада и востока.

Вот почему было мало муки, сахару, дров. То немногое, что оставалось, надо было в первую очередь дать красноармейцам, детям, больным…

И всё же настроение было хорошее. Все верили в победу, все знали, что после неё снова зазеленеют поля и задымят фабричные трубы. Так оно и вышло!

При всём том считалось, что в Харькове гораздо лучше, чем, скажем, в Москве или Петрограде. Приезжавшие оттуда говорили:

— Позвольте, да тут у вас благодать! У вас вон даже белую булку можно увидеть. А у нас забыли, как она выглядит.

Да, увидеть-то можно было, а вот поди купи! Богатые мужики, кулаки, или, по-харьковски, куркули, у которых ещё водилась белая мучка, продавали её не втридорога, а «встодорога», как настоящие спекулянты.

Тогда вообще было много спекулянтов. С ними боролись. Надо было заставить людей работать.

— Кто не работает, тот не ест. Так учат большевики, — говорил папа, — так учит Ленин.

— Очень правильный лозунг, — говорила мама и обращалась к Тимке: — Тимка, сходи за водой. Кто не работает, тот не ест.

— А я ещё сегодня не ел, — отвечал Тимка и убегал.

И за водой обычно отправлялся я.

…Кто работал, тот получал паёк, правда, небольшой. Папа получал паёк в губнаробразе, где он работал не то инспектором, не то инструктором. Он с гордостью приносил домой каждый месяц немного кукурузной муки, несколько селёдок, кусок липкого мыла, которое почему-то называлось хозяйственным… Мама прикидывала, как бы получше всё это богатство пустить в дело. Иногда она говорила: