— Господин Стратонов решил набрать хворосту для прощального костра, — по-английски ответила Евгения Ивановна его единственному и беглому взгляду. — Мы с ним обошли почти все кругом, и вдруг мне ужасно захотелось домой… никуда больше, только домой!.. но я совсем не представляю себе, док, это очень далеко от Лондона, наш Лидс?
— Нет, четыре с половиной часа поездом… — сказал англичанин, не замечая съехавшей набекрень кахетинской шапочки и бесчувственно глядя в точку перед собою.
— Мне давно хочется посмотреть Лондон, я должна знать свою столицу. Мы непременно съездим, когда устроимся, хорошо?.. Наш дом далеко от университета?
— О, всего двадцать минут ходьбы. Это на Cottage Road.
— И парк какой-нибудь найдется поблизости?.. Нам довольно скоро потребуется, чтобы хоть маленький был поблизости парк.
— В семи минутах находится the Hollies.
— И сразу по приезде возобновим наши вечерние прогулки перед сном… так надо. Там, в общем, большие деревья или не очень?.. От больших деревьев всегда такая умиротворяющая прохлада. А какая-нибудь церковь тоже найдется в окрестности?
— Да, совсем рядом, St. Chad's.
Вконец обессилевшая, откинувшись затылком к тутовому дереву, Евгения Ивановна изнеможенно прикрыла глаза. Она постаралась представить себя через пять лет, но странно, ей никак это не удавалось. Нашарив рядом, она пожала холодную, как в параличе, руку мужа, и та не ответила на пожатье.
— Я так думаю, милый, что из меня получится неплохая хозяйка. И так как моя умерла, я буду вдвойне любить вашу мать… я правильно сказала это по-английски?
— Нет, по-английски надо сказать просто I shall love her, — неуверенно пока поправил мистер Пикеринг.
Никто кругом не слышал их, телианцы в двадцати шагах посменно тормошили лежавшее на дне биука тело. Это они старались вернуть шофера в мир огорчений, к предстоящей транспортной деятельности, из его блаженного небытия. Вдруг Евгения Ивановна приникла к мужу ослабевшим телом.
— Уедем скорее домой, ради бога, завтра же… мне нехорошо здесь, не могу больше.
Его плечо дрогнуло под ее щекой.
— Вы заболели, Женни?
— Не знаю, я ничего не знаю… но, кажется, скоро нас будет трое.
Потребовалось дважды сообщить мистеру Пикерингу эту новость, чтобы тоскливое чувство покинутости полностью сменилось торжественным сознанием наступающих перемен. Медленной чредой, и уже не возвращаясь, тени тягостных раздумий уходили с его лица. Он поднес к губам руку жены и, задержав на весу, долго рассматривал ее влажные крупные, такие нелживые пальцы.
— Повторите мне это, теперь по-русски, — попросил он в третий раз.
Здесь вернулся Стратонов и, бросив в костер всю охапку хвороста, отошел прежде, чем занялось. Все еще раз опустились на кошму оказать честь заплясавшему огню. Ненадолго, за клубами пламени и дыма, Стратонов стал почти не виден супругам Пикеринг. Гид с опущенной головой сидел на шоферской кошме, уставясь взором в груду проросших травой булыжников, оставшихся от ремонта дороги. По таинственному совпадению, крайний имел форму сердца, только в наивном детском начертании. Ровно такой же находился у Стратонова в груди. Потянуло захватить его с собой на память об алазанской ночи. Камень легко вынулся из неглубокого, источенного ходами ложа. Черное существо шевельнулось на дне ямки, подняло зловещий крючок. Стратонов с силой вернул камень на место, после чего сконфуженно занялся приготовлениями к отъезду. Ему досталось скатать ковры, кроме того, сложить в багажник порожние бутылки и немытую утварь праздника. Все это он проделывал без понуждения и с расторопностью, свидетельствующей о раскаянии и сноровке.
Наступившая затем пора прощанья разделила присутствующих на два неравных лагеря.
На одной стороне оказались супруги Пикеринг, а на другой сбившаяся в кучку толпа местных жителей и зевак. Прослышав о редкостных посетителях, многие от соседних костров, легко опознававшиеся русские в том числе, пришли проводить их бокалами вина в дальнюю дорогу. Хотя по всемирной славе и внешности своей англичанин заслуживал гораздо большего внимания, все почему-то смотрели не на англичанина, а на его молоденькую жену, озиравшуюся вокруг с молчаливой приглядкой запоминания, особо пристальной ко всему, с чем разлучаешься навеки.
И тогда обострившемуся зрению Евгении Ивановны приоткрылась суть происшедших с нею перемен. Все, что светилось в глазах у провожающих: скромная гордость и хозяйские заботы, трудовые огорчения и порой трагические будни, — все это уже не принадлежало ей. Евгения Ивановна узнала это не с желанным чувством облегчения, а — какой-то щемящей, виноватой тревоги и уже ничем не возместимой утраты. Теперь она была начисто избавлена от печалей бывшей родины, от нынешних ее бед и тех, что поджидали всех этих людей впереди, от порою непосильных трудов и переживаний эпохи, роднивших их, как грозный исторический пароль. Рукой дотянуться — так было близко до них, а уже морские расстояния отделяли их от Евгении Ивановны, и когда она издалека, почти робко улыбнулась остающимся, они отвечали ей с приветливым холодком, потому что прощаться с чужестранкой по-старому, по-домашнему, стало теперь невежливо, не положено.