Повалил ношу на пол: — Счас вернусь. Пускай полежит человек сей. Бадью захвачу!
Приподнялась Иринья на печке, видит: лежит человек монах. Облепила черная крашеная толстина занемевший его сухожильный костяк. Растекается лужа по полу, из под рясы же торчат узкими носами вверх на деревянной подошве бахилы. И вот открыл правый свой, потом левый глаз и пошарил Иринью невидящим взглядом и всем животом под намокшей толстиной вздохнул, и встретились взгляды, два. Ребенка от груди оторвав, потому что ахнуло внезапь испуганное сердце, вскрикнула Иринья — выскочили два слова и глаза человечками выпучили: — Ты кто? Сквозь семерых передних зубов гниль, сквозь рыжую щетину моржовых усов, словно горстка воды перелилась, сказал синеющими губами: — Слуга богов, Агапий я. Не остановилась Иринья: — А черный такой зачем?
Закрылись глаза, ноги колодками обозначились по мокрой рясе, замер деревянный лик, имеющий подобие осенней тундры с чахлым кустиком облетелой, осенней сихи под губой. Лежит безответно морской подарочек, сопит. И вот страшно закричала Иринья и ребеночек звонко заплакал, ручонками тарахтя, вместе с матерью.
Тут Егорушка взошел. Закидала его Иринья словами. — Егорушка, зачем он тут? Зачем у него глаза голые? Маленький напугался наш… Кладёт он бадью на лавку, чебак на гвоздь: — Буря его к нам выкинула. От Саватея, небось, монашек-то. Пущай, не трожь, приютить надо. Со вчерась лежал, головой сюда, а ноги в воду.
Утро тянулось в окна серым, закрученным в жгут полотенцем. Капала с него по капельке тусклая поганая муть на душу. Днем, когда отобедали: — Егорушка, ей не лгу, на лукешку он похож! Я на картинке, в девках, у отца видела. Ты б его назад снес, ну его! Упреком распрямились Егорушкины глаза: — Зима, куда ему ноне? — Егорушка, боязно! — Самой себя бойся, люди не причем!
Так и было порешено об Агапии-монахе, в котором сызнова начинало биться сердце.
А на синие берега выползал мочливый ветер. Облака неслись, опускались за краем и наново выбегали с обратной стороны. Туманилась и блекла крайняя черта моря в мелких и частых переметах дождя.
Упрямо, угрюмо и гордо, с Успеньева дня до льду, бороздят крепкими носами промысловые суда осеннего тумана ледяную зыбь. Шарят сети тонкими пальцами по дну, вытягая полезную людскому брюху тварь. Гонит тогда прямо в сети обезумевшую рыбу тюлень.
Большому кораблю все моря от края до краев путь, но Егорушке заказан лишь кусочек тот водного места, у которого сидит домок его. Вчера сказал Агапий Егорушке, из-за стола встав: — Конешно, постник я, поелику возмогаю при немощи тела. Однако не желаю и корочку хлебца у тебя задаром есть. Буду тебе помогать в делах твоих. Ему Егорушка всем сердцем: — Дело твое. Хлебом не затруднишь, рыба — вон она. А за подмогу спасибо, Иринье с маленьким легче!..
Так говорили вчера. А ныне ходит уж карбас по ярусам, сбирает дань. В карбасе двое, и вторым, на веслах, Агапий. Уж больно дикой он в чебаке-то, — чистое водяное пугало, рыжая голова.
Тянет намокшую, медленно, тяжелую веревку из-за борта Егорушка, Агапий же глушит колотухом несчастливых рыбин. Когда бьет, складываются губы его твердо, одна на другую. Плещется рыбная благодать серебряными боками, и все глубже усаживается карбас в упругую зелень вод. А вперемежку, между ярусами, ведут они разговор. Агапия слова суровы и остриями тверды — Вы так, значит, без церкви и живете? — А для ча? — Для ча, для ча… Грех молить! Засмеялся Егорушка: — Гре-ех? А ну тя, монаший ты человек, к богу в рай!
Ходит карбас утюгом. Осенний ветер брызжет пеной над головами, дует свежестью в ноздри рыбаков. Нашел Агапий, что искал: — Вот смеетесь вы часто. Иринья вчерась в захохот чуть не впала. А Исус, скажи, знали ли смех уста его? Карбас беззвучно к ярусу подскользнул, снова зашевелился Агапий: — Тебе правила подвижников-то как, жук нагадил? Паук наплел? Василь Великий ведь смех начисто запретил, это тебе как? Кустик под Агапиевой губой к носу задрался, а глаза прижали к доске тихую душу Егорушки. Нет слов у Егорушкиной души, он молчит.
Под взмахом гибкого весла, в порыве верного ветра идет к берегу рыбарья посудина, внезапным парусом указуя жизнь на дальнем сем море. Когда к берегу подходили, Иринью с младенцем, сидящих на берегу, завидя, молвил Агапий как бы невзначай: — Дохлый у тебя паренек-то. Не выживет! Когда говорил, дрожали у него руки крупной дрожью. Когда сказал, семь больших раз и еще два раза завертелась в ветровом водовороте случайная чайка, в смертной судороге упадая на крыло.