Но порой, на голодуху слабый, поддавшись смутьянской козни, приворнёт пекарь Пётр каравашек себе, и сам кругл с того, как припрятанный каравашек. Ради смеху лишь приползала к нему разная лешень. Случалось — востроносый Зосима перстом костяным в келью к нему постучит, а выйдет Пётр — дерево. Случалось — баба грудастая, молодка, на койку его покличет, пошёл? а на койке — длинноногий переверт язык пялит ему…
В пятницу по Духовом дне вошёл Пётр на пекарню, а из квашни здоровущий хвост торчит, и на конце его рыжий волдырь. Обиделся Пётр, подскакнул к кади да и зачал крестить. До поту Пётр несчастную кадушку аминил, запыхался весь. Заглянул в кадь, а там чёрный ком. Пыхтит и топорщится вкруг него посиневшее тесто.
Злость Пётра взяла, кадь запоганил, щенятина. Повернулся Пётр к Сысою бежать, а из кади хрипучий глас к нему: — Пётру-ух!.. — Ну? — Разбей кадь-от, выпусти… — А ты пошто лез? тебя кто пяхал?..
Побежал Пётр, вдарился каравашком в Сысоеву дверь, еле дышит: — Там-от у меня в кади он пыхтит. Я его зааминил, а он пыхтит. Тесто вон лезет.
Распрямился весь, Петра заслышав, Сысой. Чёрная молонья мелькнула в целом его глазу и потухла. — В било ударь, да покличь братью. Приду ужотко.
Застонало било на весь скит. Того била звуки, как ослепшие толстоголовые птицы, по всему скиту мечутся. А чернецы уж бегут, глупые — с кольями: беса колом не убьёшь, а руку вывихнешь!
Натеснилось в пекаренку, впору стены разводить. Молчат, кулаки сучат, ждут. Вдруг тишь, расступилась братья — шёл Сысой грузно, с клюшкой в руке, сердитый.
Подошёл к тестяной кади, глянул пустым оком в потолок, потом в кадь, вдарил клюкой о кадь, спросил тихо: — Я — Сысой. А ты кто там? — А я Азлазивон, князь бесам. Помолчал Сысой, удивляясь, и губу отпятил. — Сидишь, значит? — спросил. — Сижу… — ему хриплый ответ. Развёл плечами Сысой. — Хоть ты и князь, а что ж, расправа наша короткая. Ройте, робятки, яму-сажонку, туда кадь, а сверху кол.
Был стон из кади и слова: — Ты меня выпусти, а я тебя и не трону больше! А Сысой промолчал.
Полезли заступы в болотную сырь, кадь на верёвках спускали в яму.
Пузырилось и клубило горелым смрадом замученное тесто. А над скитом реяла многокрыльная птица, буйная песнь: — Да воскреснет… И разыдутся… Яму засыпали и кол вбили, и стали чернецы на княжью могилу по ночам за нуждой бегать. И всегда слышали в земле безустанный Азлазивонов плач.
То случилось в пятницу.
А в пятницу другой недели приступили бесы к самому Велиару, сидящему на высоте огненного престола, и застонали, сколько их было, враз: — Князь и военачальник наш в кади. A над ним кол. А сверху крест. Он там пыхтит, а нам позор. Чернецы над ним насмешку лютую ведут, всю шерсть изгадили, а князю Азлазивону великий от того труд, а нам стыд.
Свирепо поднялся Велиар, ударил о пол, мощённый жёлтым камнем, голым своим хвостом, испустил огнь. С визгом попадали бесы, не вынесли величия, рождённого от кромешного огня. Предстал ему Гордоус, адов ключарь. Стоит Гордоус колом, жмурится, толстую морду пружит: — Что прикажешь, господине? Сказал Велиар: — Иду туда. Прекращу лунный бег, расколю землю надвои, попалю их!.. Вострепетали острые в радости и воскликнули: — Веди нас, господине, куда поведёт воля твоя!..
Видано было Филофеем в тот вечер знаменье над скитом: в облачном кругу змей триглавый.
Встало с заката облако, в нём крутится грозный смерч. Тихое стадо испуганных берёзок увидало и зашуршало вдруг повянувшим жёлтым листком, как о позднюю осень. Зачинается погибель скита.
Сдирает демонская рука голубую кожу с неба, а за ней ночь. Та ночь Сысою разоренье несёт. На бору змеи тревогу свищут. Галочье племя тряпками чёрными по небу перекидывается. Красною башней встает из-за бора ленивый огненный язык… Заметались по бору разбуженные шорохи и трески. Потом стихло. Потом снова глухой, неровный трепет и жар приползающего огня. Свист неизвестный вздыбился и хлестнулся над бором, как бич. То легионы дух из себя дуют, покорное пламя гонят впереди.
Кричит на скиту суровое било, сильно кричит, гибель слышит. Подходит лихо к сумежьям самым, до огня и версты не уложить.
Разные, — один застыл, другой плачет — бегут манатейные в скитской храм. Сысой с Гарасимом об руку прошёл. Гарасим-кузнец чёрен и могуч, а в лице твёрдость и покой. Застучала Сысоева клюка по паперти, заскрипели под двумя, сильными, половицы враз. Прошёл Сысой наперёд, ударил земных по счёту, повернулся говорить.
— Радость в сердце чую, вас ради, робятки! Диковалось мне синочь неспроста, приходили ко мне сильные, гнали меня из бору вон. Они меня за волосья дерут, в бок попихнут, за чепь торгают. Плевали в мой единый глаз и, отдохня, вдругорядь за меня примались, а я молчу… Ныне смерть идёт… Ей ли устрашимся, уйдём от спасенья в пустые, дальние места, куда и огню проходу нет? Огнь встал стеной, встал смертной… Яз, худой, слепой Сысой вижу сам: зацветут за ней в день века голубые цветочки под серебряными облаками. Ой, как вам, робятки, тогда просторно будет. Ну, выбегай отсюда, в ком страх, ну! — и руку протянул Сысой к дверям.