Меня невольно взяла зависть и я пожалел, что я не могу уже вообразить себя ни медведем, ни генералом, ни паровозом, и в этих превращениях забыть скуку, которой дети не знают. Какая тут скука! Видеть себя, да мало того, что видеть, чувствовать себя лошадью, мертвецом, медведем, в палке видеть то верховую лошадь, то ружье, то трубу, то саблю; бегать по саду отеля и чувствовать себя то в дремучем лесу, то на шумных улицах большого города, то на станции железной дороги, и все это в течение каких-нибудь двух часов, под окриками благовоспитанной бонны, строго запрещающей паровозу пылить ногами, зверю рычать и кусаться, убеждающей лошадь не бегать очень быстро и не изорвать платья о кусты какой-то колючки, — какое творчество, какая захватывающая самого творца фантазия!.. Им не нужны ни Чемберлены, ни политические комбинации государств, ни театр, ни чувствительные стихи о розе и соловье, которые декламируют мои Гретхен, ничего им не нужно. У них слишком много своего внутри, чтоб они нуждались в чем-нибудь чужом.
Мне захотелось проследить, когда же я утратил эту фантазию, эту веру в фантазию, когда яркие краски мира и жизни поблекли для меня и слились во что-то неопределенное, серое, однообразное… Я перебирал в своем уме длинный ряд годов… Да, вот оно, то время, когда в своей комнате я открывал каждый день тысячи Америк, когда два стула были для меня кораблем, а пол комнаты превращался в бесконечный океан, волны которого, как щепку, подбрасывали мое утлое суденышко. Потом, немного времени спустя, я стал стыдиться стульев-кораблей и таких путешествий, я не мог более так путешествовать, — точно моя фантазия завяла в духоте жизни, как вянет цветок под зноем бездождия. Но на смену стульев-кораблей и охот на моего друга Сережу-медведя, эта полузавядшая, но все еще сильная фантазия создала нам другой мир; мы говорили и верили, что, когда мы вырастем, мы пойдем воевать с индейцами или искать клады, спрятанные разбойниками где-нибудь в глухих, непроходимых лесах; мы уже не могли вообразить себя ни индейцами, ни кладоискателями теперь же, мы знали, что мы дети, у которых есть и папы, и мамы, и гувернантки с глупыми выговорами, но мы верили, что день нашего освобождения недалек, что тогда мы устроим свою жизнь так, как хотим; вместо скучного зубрения уроков — битвы с индейцами, вместо чинных прогулок по бульвару, лазанье по крутым, неприступным утесам в поисках за скрытым сокровищем. Но день шел за днем, и каждые сутки уносили частичку этой фантазии и веры. Скоро мы поняли, что кладоискательство и избивание индейцев «не бывает», что все это только в книгах так. Книги обманули нас, но увы, мы ничего не вынесли из этого опыта, мы поверили другим книгам, которые говорили нам о борьбе с торжествующим злом, о славной победе или еще более славной смерти в этой борьбе, и о многом, многом другом… И опять время опровергло то, что говорили книги, — о, не все, конечно, но много, слишком много… В это же время у нас родилось сперва смутное, потом все более и более ясное понятие о «ней»; мы горячо верили в то, что «она» где-то существует, что придет день, когда мы положим к ее ногам и свою славу, и подвиги, и свое сердце. Мы уже видели его, это чудное лицо, блещущее в ореоле красоты, молодости и любви. Она звала, манила нас… ее улыбка жгла наше сердце и заливала его бурными, подымающими и уносящими куда-то в волшебную высь, волнами.
Но прошли года… Где оно, это фантастическое, великолепное прошлое? Где его яркие краски, его свежесть, его тепло, его радость? Как можно сказать, что «не жаль мне прошлого ничуть»? О, нет, жаль его, жаль до боли, до слез!.. И именно потому, что его нет, потому, что его жаль, и хочется иногда «забыться и заснуть» …
Внизу шумели дети… Я пристально вглядывался в милые, светлые лица этих странных, прелестных созданий, в которых мы никак не можем узнать себя, и невольно думал о том времени, когда потухнет блеск этих больших, широко открытых, точно изумленных красотой мира и жизни, глаз, когда жизнь безжалостно прервет этот звонкий, задушевный смех. Мексиканцы, русские, французы, немцы, англичане, теперь они не знают, что такое «русский» или «англичанин», они разницы между собой не видят, знают, что все они люди, одинаковые люди, но придет время, когда у них отнимут эти сучки и палки и дадут им настоящие ружья и, одев их в разные мундиры, велят убивать друг друга, и они будут убивать и гордиться этим. Одни из них будут писать в «Daily Mail», что убивать нужно, а другие будут читать и соглашаться с этим… Вот в сад вышла мать Willy, и он с радостным криком бросается к ней навстречу, и его детская душа греется и нежится в бесподобной материнской улыбке. И Вася, и Коко, и Рафаэлито, все понимают, почему Willy так любит свою мать; им самим это чувство знакомо и дорого. А с годами они забудут об этом чувстве и взмахом сабли, выстрелом пушки будут гасить тысячами эти бесподобные материнские улыбки…