Выбрать главу

Если же иногда эта же самая толпа проявляла жестокость, то это происходило только на вполне революционных, то есть очень солидных, основаниях. Так вскоре начались убийства солдатами и матросами офицеров, то есть тех людей, которые, как представлялось солдатам, гнали их в бой непосредственно, которые требовали отдания себе какой-то там чести, которые иногда под злую руку давали «в морду». И одних офицеров убивали просто, как полагается, а у других отрезывали предварительно носы. К этой второй категории вполне основательно были отнесены те офицеры, которые имели обыкновение при старом режиме заглядывать в дула винтовок, и если находили там грязь, то подносили свой загрязненный палец к носу солдата: «Это что же, братец ты мой? А?» Раньше в такую минуту солдат чувствовал себя просто немножко виноватым, а теперь вдруг, в революционном озарении, солдаты поняли, что этот палец был оскорблением их человеческого достоинства, и за это оскорбление их человеческого достоинства офицерам, разумеется, нужно было перед смертью отрезать нос…

Логика в эти горячие дни была совершенно отменена, размышление было только неприятным излишеством, а гуманность — постыдным поступком, который надо было скрывать. И поэтому, с величайшим одушевлением и слезами восторга выпустив из тюрем и зловещей Петропавловки всех политических, — свобода, свобода! Какая радость!.. — с тем же величайшим одушевлением восставший народ во имя свободы набивал до отказа опустевшие на несколько часов казематы новыми заключенными: министрами, генералами, барынями, чиновниками, священниками, полицейскими, великими князьями и проч. И в огромные окна Зимнего дворца безмятежно смотрели теперь на зловеще прижавшуюся к земле страшную крепость новые люди — совершенно точно так же, как смотрели на нее прежние господа жизни, когда в ужасных казематах ее томились Новиковы, Радищевы, декабристы и сотни всяких революционеров и революционерок, томились годами, сходили с ума, обливали себя керосином и сжигали, перерезывали себе горло стеклом…

Подошла Пасха. Крепость была переполнена. В камере № 70 томилась больная фрейлина и друг царицы А. А. Вырубова. Камера была маленькая, темная — единственное оконце было наверху, под потолком, — холодная и сырая настолько, что со стен постоянно текла вода и стояла на каменном полу лужами. Вся меблировка состояла из железного столика и железной же кровати, которые были накрепко привинчены к стене. На кровати был брошен волосяной матрац и две грязные подушки. В углу помещался умывальник и ватерклозет. Едва только ввели ее в эту камеру, как следом ввалилась толпа солдат, которые сорвали с кровати матрац и подушки и выбросили их вон, а потом стали они срывать с арестованной ее кольца, крестики, образки. Один из солдат, когда Вырубова от боли вскрикнула, сперва ударил ее кулаком, а потом плюнул ей в лицо, а затем они все ушли, заперли накрепко дверь, а она упала на голую кровать и, охваченная отчаянием, разрыдалась. В глазок двери смотрели солдаты и улюлюкали… А рядом, в соседнем каземате, затаилась легкомысленная жена легкомысленного военного министра Сухомлинова… Откуда-то издали, точно из могилы, доносились глухие непрерывные стоны: то в темном карцере солдаты мучили Белецкого… А за окном любовно ворковали голуби…

Два раза в день Вырубовой приносили полмиски какой-то отвратительной бурды, в которую солдаты плевали, а иногда нарочно клали битое стекло. От бурды нестерпимо воняло тухлой рыбой, и Вырубова, зажав нос, с отвращением проглатывала одну-другую ложку ее, только чтобы не умереть с голоду, а остальное потихоньку выливала в ватерклозет, дрожа от ужаса: заметив это раз, солдаты пригрозили ей, что, если она позволит себе не есть, они убьют ее.