Высокий человек в овальной шоферской шапке бегал между ними, распоряжаясь, должно быть, осадой хазы.
Пинета долго целил в этого человека из своего нагана, но наган отказывался повиноваться.
Он нажимал курок по-всякому — и указательным, и средним пальцем, и двумя пальцами сразу — наган не стрелял до тех пор, покамест Пятак не крикнул, что нужно прежде отвести курок. Пинета отвел курок и снова прицелился в овальную шоферскую шапку.
Рука у него дрожала, он никак не мог навести мушку; наконец навел. Человек в овальной шапке перевернулся на одном месте, упал, тотчас же вскочил и остановился неподвижно, как будто его тут же вбили ногами в землю. Потом снова упал.
Один из милиционеров выполз из своей засады, схватил его за плечи и, опрокинув на себя, потащил в сторону.
На месте шоферской шапки через две-три минуты появился человек в полной форме милиционера с портупеей через плечо.
— Их тут сколько угодно и еще два, — пробормотал со злобой Пятак.
Пинета в недоумении сел на стул и опустил руку с наганом.
Ножка у стола надломилась, он прислонился плечом к стене, измазал пиджак известкой, озабоченно почистил его и снова подошел к окну.
— Эй, поберегись, братишка! — крикнул Пятак.
Последние остатки стекол посыпались в комнату.
— Залпом стреляют, бездельники!
Пятак вытянул из браунинга пустую обойму и снова начал набивать ее пулями, которые он тащил прямо из кармана штанов.
Набив обойму, он вывернул карман и яростно сплюнул.
— Пропало наше дело, братишка! — крикнул он Пинете. — Во, брат! — Он повертел в руке обойму. — Последняя!
— Наплевать, отобьемся, — отвечал Пинета, не вставая, впрочем, со стула и даже не поднимая руки с наганом. Все это — и маленькие люди, спрятавшиеся на дворе за грудой камней, и свист пуль, и воронки на стенах, и Пятак, вщелкивающий патроны в обойму, — казалось ему какой-то игрой — в хоккей или другой игрой с замысловатым названием, которое он никак не мог припомнить.
— Хо, хо! — закричал Пятак с восхищеньем. — Отобьемся так отобьемся!
Тут же он со злобой скривил губы, быстрым движением подтянул штаны и огляделся вокруг себя почти с отчаяньем: бежать было некуда.
Оставалось одно: снова стать на колени перед окном, просунуть браунинг между подушкой и рамой и до последней минуты делать ту работу, которую каждый хороший налетчик считает нужным сделать, прежде чем «закурить» свою последнюю папиросу.
Барабан и Сашка Барин отстреливались от мильтонов со стороны Бармалеевой.
Комната, которую Барабан назвал столовой, ничем не напоминала столовую; даже обеденного стола в ней не было.
На дверях висели изодранные суконные портьеры, в углу стояла кирпичная печка, рядом с ней разбитый рояль, на почерневшем от дыма потолке было написано зонтиком или палкой: «Лохматкин хляет», у окна, немного отступая вдоль по стене, Барабан и Сашка Барин с двумя наганами и одной винтовкой держались против бригады.
Внизу, за обломками решетки, когда-то окружавшей дом, засели два десятка людей с винтовками, которые могли стрелять с утра до вечера и до нового утра беспрерывно.
Против них с третьего этажа с двумя наганами и одной винтовкой защищали себя двое людей, у которых не было ни жен, ни детей и на всю остальную жизнь оставалось очень мало, не более трех часов времени, измерявшегося количеством патронов, а не часовой стрелкой.
Барабан был спокоен так, как будто еще не прошли далекие времена, когда он готовился быть раввином, как будто он сидел в пятницу за фаршированной рыбой, а не отстреливался от целой бригады милиции.
Время от времени он задумывался и начинал напевать про себя какую-то песню.
Он напевал:
В этом месте он стрелял, внимательно вглядывался, как будто желая увидеть, достиг ли его выстрел цели, и продолжал петь, качая головой:
Он заглянул в окно и закричал Барину, который в ту минуту прицелился, выбрав чей-то неосторожный околыш для своего нагана:
— Стой! Сашка!
Барин опустил руку, и оба услышали довольно звонкий голос, который кричал снизу, должно быть из-за решетки, служившей прикрытием для осажденных.
— Прекратите стрельбу! С вами хотят говорить!