Чуан Чжи глядел мимо него в серое окно, в серое, как вражеский мундир, небо, повисшее над городом, разносчик пел еще свою песню и стучал глиняными мисочками под окном.
— Чрезвычайная отягченность множеством неотложных дел, — ответил он наконец, — соединяясь с легким недомоганием, не позволяет мне в настоящую минуту ответить решительно на ваше предложение. Быть может, впоследствии, через небольшой промежуток времени, когда обстоятельства, упомянутые мною, примут более благоприятный оборот, и, располагая несколькими свободными днями, я приму меры, чтобы тщательно обдумать все сказанное моим дорогим старшим братом, тогда…
Полковник дернулся на постели, присел, опершись локтями о подушку.
— К черту наконец эти пустые слова, эту вежливость мандаринов, — сказал он сквозь зубы, — вы говорите с человеком военным, и у этого военного человека очень мало времени. Он боится, что умрет, не дождавшись конца вашей фразы.
Чуан Чжи с внезапной яростью («Он похож на отца», — мельком подумал полковник) шагнул к нему и резким движением забросил руки за спину.
— Да, я слушаю господина полковника, — дерзко пробормотал он.
Ю посмотрел на него, на потяжелевший рот и глаза и ужаснулся: другое поколение, острое и загадочное, смотрело на него из-под этого нависшего, тяжелого лба, из-под сдвинутых утомленных бровей.
«Я не знаю его, — с отчаянием подумалось ему, — вот уже пятый год, как он ушел, ускользнул из рук, я посылаю его в армию, а он, быть может, на другой же день передастся в руки проклятых хунхузов. Так, значит, нет другого выхода…»
Другого выхода не было. Все было тщательно обдумано накануне ночью. Ни один студент, ни один кандидат разума за шестьсот лет мандарината не подвергался подобному испытанию. Но прежде чем сказать Чуан Чжи эти десять или пятнадцать слов, которые были придуманы накануне ночью, надо было проститься… У него не было ни жены, ни детей, его друзья, сражаясь, погибая и побеждая, ушли от него далеко на север; стало быть, нужно проститься с этой комнатой вместо походной палатки, с голубыми гардинами вместо голубых знамен его армии, с уличным шумом за окном, с городом, в котором он родился.
Он приподнялся на локте, заглянул в окно: под зубчатым валом городской стены, как небесные лестницы, стояли фанзы с загнутыми углами остроконечных крыш, светлые поля за низкой рекой мерно уплывали в пространство, молитвенные гонги чуть слышно били в пагоде — так бьется сердце, пораженное лихорадкой.
Высокий, худой старик с редкой бородой поскрипывал в тени на худзине, и маленькая девушка с черной глянцевитой челкой над подрисованными бровями пела, бесстрастно опустив руки, о любви, о судьбе и о весеннем ветре. (Он снова вспомнил дочь, ее челку, глаза и голос.) Черные иероглифы реклам, как черные шахматы накануне проигрыша, метались по белой глухой стене, и полуголый цирюльник стоял под ними и покачивал коромыслами, на которых висели ящики с орудиями его ремесла. Полковник пробормотал какое-то приветствие, сердечное слово и старику с худзиной, и цирюльнику, и лестницеобразной крыше фанзы; он медленно опустился на подушки.
— Послушай, Чуан Чжи, — сказал он неторопливо, — я раскаиваюсь, хочу умереть спокойно. Все имеет свое начало, и всему приходит конец. И когда приходит конец, ясно видишь, что судьба человека сильнее человека и ее нельзя обмануть. Я должен сказать…
Но сил не было сказать то, что он был должен сказать… Сердце билось громче, чем молитвенные барабаны в пагоде, все путалось в распаленной, лихорадочной голове… Он пересилил себя.
— Один вопрос… — продолжал он, насильственно сдерживая непослушные губы, — что бы сделал сын моего друга, если бы я сообщил ему, что в продолжение последних десяти лет…
Впалое, прокуренное лицо Чуан Чжи внезапно приблизилось к нему, оно казалось маской с пустыми прорезями глаз, с круглой дыркой рта, искривленного внимательной гримасой. Чья-то рука держала эту маску над его, полковника Ю, помертвелым, скорчившимся телом.
— Пустое, ничего нет, лихорадка, — пробормотал он самому себе и спросил с нарочитой отчетливостью: — Так, значит, я говорил…
— Вы спросили меня, — глухо повторил Чуан Чжи, — что сделал бы я, если бы узнал, что в продолжение последних десяти лет…
— Полковник Ю, начальник штаба седьмой дивизии национальной армии, был шпионом, продавал англичанам штабные бумаги, — слабо улыбаясь, докончил полковник и с жадностью посмотрел в лицо Чуан Чжи. Нет, все так же бесстрастно и вяло смотрели помутневшие глаза, ни одной морщины на гладком, пустом, постаревшем лбу…