— Ты покормила ее чем-нибудь с дороги, мамочка?
Неодобрительно поджимая губы, мама подняла ремень и повесила его на спинку стула. Александр ходил все быстрее.
— Вова, ты бы пошел к себе, милый.
Вова холодно пожал плечами и ушел, заложив палец между «Разбойниками» и «Заговором Фиеско».
— Мамочка, ты чем-то недовольна?
Он сорвал со стула ремень, застегнул его и с решительным видом одернул гимнастерку.
— Я недовольна только тем, что тебе девятнадцать лет, — сердито сказала мама. — Ты еще мальчик, и тебе рано жениться.
Он вдруг остановился перед ней, гримасничая от волнения.
«Какой худой. Их там, наверное, голодом морят в лагерях…»
— Ты очень похудел, — сказала она вслух, — тебе нужно поправляться, а не жениться.
Александр молчал. Самокрутка торчала в его усталых, серых губах.
— Мамочка, я прошу тебя смотреть на нее как на мою жену.
Мама сняла пенсне и заплакала.
— Ты уж не маленький, — сказала она, плача.
Саша обнял ее за худые плечи и взглянул на часы. Лицо его помрачнело.
— Я разбужу ее. В восемь часов я уже должен вернуться.
Наташа еще спала, когда он пошел к ней. Он сел на мягкий стул возле кровати и машинально поднял гребень, валявшийся на ковре. Она постарела, похудела. Он осторожно вынул изо рта догоревшую самокрутку.
«Да, постарела», — подумал он снова, разглядывая спокойное, надменное лицо с разлетающимися бровями.
7
Пуст был воинский табор, становище вооруженных! Кресты паутиновых нитей лежали на его дорогах, так непохожие на проволоку полевого телефона, раскинутого на ветках деревьев, на раскачиваемых ветром шестах.
Он присел на корточках и пошарил рукой по земле. Герб, сложенный из осколков кирпича, уколол ему руку. Государство тайпинов. Отсюда начинается путь.
Держась теневой стороны, Александр дошел до поворота, отмеченного жилищем командира полка.
Тусклый часовой стоял в воротах, подпирая шишаком низкое лагерное небо.
— Пароль?
— Сожаление.
— Отзыв?
— Отзыва нет.
Он убежал из лагерей тайком и очень торопился назад. У него не было времени выслушать отзыв.
Стараясь не привлечь внимания часового, он осторожно прополз под проволочной изгородью. Фуражка слетела. Он поднял ее и отряхнул от росы. От герба Союза, выложенного из кирпича красноармейцами первой роты до этого поворота, луна лежала на дороге, подобная куску гигантского полотна или полотну железной дороги.
Знакомая духота встретила его, когда он нырнул под полотнище, ощупью отсчитывая людей. Пятое слева. Но место было занято. При свете спички Александр с недоумением смотрел на толстые ступни, торчавшие до середины прохода. И не бесшумный эстонец спал по левую руку, а кто-то другой, дышавший с присвистом, с долгим, невнятным бормотаньем. Палатка была чужая.
Он погасил спичку пальцами. Что за черт! От герба, выложенного первой ротой, до помещения командира полка. Потом налево, по тропинке. Потом направо. Он сдвинул фуражку на затылок и провел пальцами по мокрому лбу. Я заблудился.
Когда во второй раз он вернулся к тому месту, где проволочной изгородью была сброшена в траву его фуражка, на полотне дороги возник пешеход. Штык торчал за его ушами. Он напевал:
В шинели, небрежно перекинутой через одно плечо, а на другом висела винтовка, так пел Степан Девкин. Александр узнал его: он шел грустный и разгульный. Кудрявые волосы его выбивались из-под козырька на лоб, толстые губы шевелились. Он тосковал.
Александр молча проводил его глазами и, вдруг задохнувшись, расстегнул воротник гимнастерки. Он похож на Кущевского. Если бы я мог убить его… (Девкин все пел.) Это было бы только справедливо… Спустя несколько минут Александр лежал на голых нарах гауптвахты. Каптенармус, отданный под суд за кражу пайкового сахара, бредил рядом с ним, запрягая во сне лошадей. Мелькал под окном бледный нос часового.
Шла ночь.
Больше тысячи девятисот солдат спали в лагерях на Ходынском поле, натянув до плеч тонкие одеяла, склонив головы на худые подушки, не слыша биения собственной крови, не думая об утреннем часе, когда пухлощекий горнист поднесет к губам сияющий на солнце рожок.
А те, что не спали, те похаживали туда и назад да поглядывали, удалые, по сторонам.