Составили протокол:
"Не подчинился патрулю… Сопротивлялся… Оскорбил патруль… Обозвал разбойниками…"
О пупке ни слова — проглотили, нет его.
Написали, припечатали и направили куда следует. Лейбла, которому доктор зашил ноздрю, тоже направили куда следует.
Через несколько месяцев все это повстречалось в суде: Лейбл, костромичи — двое часовыми, остальные свидетелями — и протокол.
Всё здесь, кроме пупка.
И вот сидят за красным столом строгие господа.
Председатель спрашивает:
— Сознаешься?
Лейбл молчит, ничего не понимает. Бурчит один из судей:
— Он и не ответит…
А прокурор:
— Подавился…
Тогда выслушивают свидетелей. Они отвечают:
— Так точно!.. Нес какой-то пакет… Не подчинился… Боролся… Обозвал разбойниками…
Спрашивает защитник:
— Какой пакет?
Один из свидетелей:
— Не знаю… Отдали в участок…
— Куда же он девался?
Судья бурчит:
— Известно, еврейчики… выкрали…
А прокурор:
— На это уж они мастера…
Защитник собрался было вновь спросить, но председатель перемигнулся с заседателями и строго заявил:
— Это к делу не относится. Здесь не участок судят.
Опустил тогда защитник голову и принялся взывать о милосердии:
— Господа, вы ведь видите, старик…
В ответ бурчат:
— У-гу… Ненависть растет с годами.
И пошла тут перепалка у защитника с прокурором.
— На костылях, — говорит адвокат.
— Так являются они и на призыв, — усмехается прокурор.
— Глух и слеп…
— Сработано совсем по-еврейски…
— Полумертвый…
Тут уж все смеются.
Тогда защитник приходит в негодование; как-никак, ведь и он человек с весом, и он кричит Лейблу по-русски:
— Эй, жид, подними-ка свои палки!
Но Лейбл ни слова не понимает. Зовут знающего по-еврейски, и он переводит:
— Лейбл, приказано поднять костыль…
Приходится подчиниться.
Но сил-то у него нет, руки дрожат, а костыль тяжелый. Все ж тянет, раз приказано.
Тянет, рвет, подымает, и вдруг как култыхнется…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Короче говоря:
Не засудили!
Как я вышла замуж
1915
Перевод с еврейского Я. Левин
Помню я себя еще с той поры, когда я в камешки играла да хлебцы из глины летом на дворе пекла. Зимою я по целым дням сидела дома — братишку меньшого укачивала. Родился он хилым, поболел до семи лет и помер от какого-то повального недуга.
Летом, пока солнце, несчастное существо сидело на дворе, на солнышке грелось и все поглядывало, как я в камешки играю. Зимою же он из люльки не вылезал. А я ему все, бывало, сказки рассказываю да песенки пою. Остальные мои братья ходили тогда в хедер.
Мать была вечно занята. У нее, у бедняжки, было около десятка заработков: она — и торговка, и пряники печет, и стряпать помогает на свадьбах да обрядах обрезания; она и плакальщица, и чтица в синагоге, и прислужница при ритуальных омовениях, а, кроме всего прочего, еще выполняет поручения по закупкам для некоторых состоятельных домов.
Отец за три рубля в неделю служил писцом в лесу у реб Зайнвела Теркельбойма.
И тогда еще, можно сказать, были хорошие времена. Учителям мы платили; квартирную плату вносили почти в срок; в чем, в чем — но в хлебе у нас нужды не было. Порой мама даже кулеш готовила на ужин, и тогда уж у нас бывал настоящий праздник. Впрочем, случалось это довольно редко.
Возвращалась мама домой, по большей части, поздно, усталая, частенько заплаканная и удрученная. Она жаловалась на то, что за "хозяйками" долги пропадают. Велят вот ей закупить на свои деньги. Проходит день, другой. Тем временем делаются новые закупки. Когда же наконец дело доходит до расчета — хозяйка никак не припомнит: а не заплатила ли она за позавчерашнюю осьмушку маcла?.. На время расчет откладывают: "надо будет спросить у мужа, который был при этом; у него железная память-: он-то, наверное, помнит, как обстояло со счетом!.." Но назавтра оказывалось, что муж вернулся домой из синагоги очень поздно, и она забыла спросить его об этом. На третий день хозяйка самодовольно рассказывала, что она даже спросила мужа, но он ее выругал за то, что она пристает к нему с подобными пустяками: "Больше у него дела нет, как выслушивать бабьи счеты…" И кончалось все тем, что "самой ей придется как-нибудь вспомнить…"
Потом хозяйке начинало казаться, и даже наверняка, что она эту осьмушку масла уже засчитала. А спустя некоторое время она готова была даже поклясться в этом. И когда бедная мама все же позволяла себе еще раз напомнить об этом масле, она уже сразу — и "нахалка", и "возводит напраслину", и "норовит выманить лишний пятак"… И мать предупреждали, что если она еще хоть раз заикнется об этом масле, то пусть лучше на глаза больше не показывается…