Павел, и правда, как всегда, пришел затемно. Наталья подала умыться с ковша, стояла, как всегда, с полотенцем наготове. Молчала, да учуял чего-то, не первый десяток чай рядом. Умылся, отфыркался, сколько-то помолчал терпеливо.
— Ну, давай, выкладывай, кака беда догнала?
Только Наталья рот открыла, баба Маня — вот она:
— Да ты погоди, не обмирай, может, и не беда еще, может, радость. Натальина родня отыскалась — отец да брат с сестрой, к себе зовут… В гости, — неуверенно пояснила старая.
— Погоди, бабань, дай нам с женой разобраться. Когда ж это ты их искать стала, что я и не учуял.
Наталья, как всегда, хотела было оправдываться, мол, не я искала — меня нашли, а я — ни сном ни духом. И тут в первый, может, раз за всю ее замужнюю жизнь, да и за всю жизнь, сколько себя помнит вообще, обдало ее горечью несправедливости, тугая обида толкнула в сердце, брызнула слезами и гневом.
— Я что, на сторону когда глядела?! Я что, хвостом когда мела?! Ты как со мной разговаривашь? Я те не Жучка подзаборная, у меня, может, родной отец есть, есть кому заступиться! — а дальше горло сдавило и слова не сказать.
Павел опешил, онемел — так не похоже было это на спокойную, невозмутимую Наталью. Баба Маня — та сразу в обиду: мол, не я ли тебе всею жизнь заступницей была! Одно слово, покуда не остыли — петушиный бой в доме.
Однако подустали, замирились, заговорили поразумней.
Наталья взяла у дочки листок бумаги, вставочку с пером, села отписывать письмо. Только и вывела: «Дорогие мои…», а дальше — ни с места. Мало, что не найдет, как к ним обращаться, так и про что писать — ума не приложит. Всю жизнь в письме не опишешь, а что дети здоровы, да когда корове телиться — про это им неинтересно. Так и сидела молча над листком и сама не заметила, как мокрую дорожку на бумагу накапала.
— Неча долго думать, надо ехать, — первым заговорил Павел. — Велико дело хозяйство, управимся. Как-никак — отец! Поезжай. Гостинцев собери: сала, меду, икры — с той еще путины осталось, пряжи тонкой — бабка еще напрядет. Чтоб знали, что не бедна родня приехала.
Баба Маня горячо поддержала:
— И то верно, поезжай, голубка, погляди, себя покажи — пусть порадуются, така дочка готова досталась, — не сдержала горчинку…
На минском вокзале Липские изо всех отличались: все с цветами и стояли наособицу, подальше от поезда, у большого окна, как в раме. И точно, как на фотографии. Только отец показался постарше и ростом пониже, чем думалось. Наталья шла к ним, замедляя шаги, стараясь унять дрожь, а сердце гулко стучало в горло, забивало дыхание. Подошла и молча встала перед ними — мол, вот она я, какая есть. Долго ли помолчали — и все вдруг зарыдали в голос и бросились обнимать ее: «Талочка, наша Талочка, талая капелька!» Наталья окаменела. И рада бы обрадоваться, заголосить со всеми вместе, да нейдут слова и сердце молчит, только из горла выскочить готово. Потом поехали на кладбище, на могилу матери.
Наталья читала, что написано на памятнике, а душа ее все молчала, ничего не ворохнулось внутри, как на митинге у памятника Ленину на Первое Мая. Только сама себя жалела: «Что ж я за бесчувственная такая! А если б это я свое дитя потеряла и потом нашла!» — тут только слезы и брызнули.
Понемногу научилась «папа» выговаривать, с сестрой Инной по городским магазинам ходила, гостинцы домой покупала, раз в театр пошли — вот где Наталья от души выплакалась, на чужие беды вчуже глядя.
Потом все две недели, что гостила, была Наталья сама не своя. На вопросы всякие отвечала, мол, хороший ли муж да послушные ли дети, да со свекровкой как уживаешься, да не болеешь ли чем, ну и всякое еще. А сама, как кукла с пружиной, — все делала, как положено, только без души, будто во сне.
Жизнь проходит быстро, дни тянутся медленно, однако всему приходит конец. И эти две недели пролетели, и вернулась Наталья домой, нагруженная подарками, новыми городскими одежками, гостинцами из столичных магазинов. Наскоро обняла домашних, наскоро раздала привезенное и, едва переодевшись, обежала всю усадьбу, корову огладила, курицам пшена сыпнула, вокруг поленницы обежала, ворота проверила — не скрипят ли, кошке плеснула молока, тогда только вздохнула вольно: «Ну вот я и дома!» Тут и баба Маня свои морщинки распустила: «Касатка, как же мы без тебя тосковали, и не сказать! Ну, отдохни, отдохни, родимая, умаялась, поди, после все расскажешь».
А что рассказывать?
— Что рассказывать, баб Мань, вроде, все ладно, и приняли с любовью, и за свою признали. Есть у меня теперь родня кровная, не сирота я больше. Только че скажу, — перешла на шепот, — одной тебе, гляди, помалкивай… Евреи они. Все у них не по-нашему. И едят не как мы: рыба-мясо — сладкие, а печенье соленое, и названия все — не выговоришь. Одно слово — не русские…