И Стяпукас то ли спросил, то ли так сказал:
— Прячешь или нет? Ведь прячешь кого-то…
Припертая к стенке в конце концов, не зная, как защититься и что соврать, Морта сказала:
— Кого преследуют, тому и протяни руку…
И, произнося эти слова, обратила лицо к распятию над своей головой, словно это были слова молитвы.
— Так почему же ты сразу не сказала? — спросил Стяпукас.
— Теперь знаешь, так что? Что из того?
— Ну и слава Богу, — про себя подумал Стяпукас. — Раз сказала, значит, не Миколюкас. Слава Богу…
Долго оба молчали.
Морта помешивала щавель.
Стяпукас сидел за столом, подперев рукой подбородок.
— Может, козу бы подоил, — тихо попросила Морта. — Хоть суп молочком забелю.
Он, ничего больше не спрашивая, вышел во двор, снял маленькое ведерко с колышка ограды.
Огляделся.
И увидел, как сильно двор по хозяйской руке тоскует.
Крыша погреба покосилась.
Стенка хлева скособочилась.
А дров осталось всего-навсего две вязанки — только на щепу для растопки.
И обрадовался Стяпукас.
Ведь ему тот погреб — как дом, много дней в нем просидел, пока Пранцишкус не выкопал убежище в избе.
Поднимет крышу погреба, укроет дерном, залатает.
Выправит стену хлева, подопрет, укрепит, крышу переберет. Разве не под этой крышей отлежал он множество дней и ночей на сеновале, пока Морта и Тереселе выхаживали его — трое суток он убегал от ямы, простреленный, истекающий кровью, дядя Пранцишкус нашел его полуживого в ближнем лесу и на себе бегом приволок и спрятал на сеновале, в том хлеву.
И хлев здесь был ему домом.
И дров привезет из лесу, впряжется в маленькую повозку, привезет из лесу, как из дома, ведь и там было у него убежище-тайник.
И ворот колодца смажет, если слишком скрипит, а может, и не станет смазывать — пусть себе скрипит, даже веселее.
Есть у него несколько свободных дней, можно не возвращаться на работу, совсем незачем спешить в его сумрачный угол в развалинах усадьбы.
Редко теперь наведывался домой Стяпукас.
А если сейчас вернулся, так почему бы и не порадоваться?
И о мамане позаботится. Захочет — не захочет, а все молоко он ей скормит, она совсем как больная.
Может, принесет еще какого-нибудь укрепляющего зелья, попросит у дяди Пранцишкуса. Пусть попьет, окрепнет.
А может, пчелиного молочка. Да и самим бы надо улей поставить — как-то продержаться.
Может, зайца поймает или хоть куропатку, поставит несколько силков, будет свежины кусок.
И по ягоды каждый день ходить станет. Ягоды — они тоже как лекарство.
И сегодня вон, как знал, принес штук двадцать полевичек — насобирал в лесу.
Вот зачерпнет свежей воды из колодца, ополоснет, освежит ягоды, оставленные на скамейке у крыльца, зальет желтым, сладким козьим молоком и поставит перед Мортой:
— Подкрепляйся, набирайся сил, маманя…
Еще хлеба ломоть отрежет, пододвинет ей, и просветлеет ее лицо, и морщины разгладятся.
Потому что вкусно.
И потому что сын рядом.
И потому что сыну не все равно.
А и не все равно, как же все равно.
— Ешь и ты, и ты угощайся, — спохватится вдруг маманя.
Возьмет и он плошечку.
А тому, кто прячется, он так скажет:
— Иди в лес. Маманя болеет, не может она о тебе заботиться. Теперь много народу в лесу. Иди и ты. Дай мамане прийти в себя. Настрадалась она в войну, при немцах. Надо ей отдышаться, не может человек вечно в страхе жить, потому что не выдержит.
Так он скажет.
И если там добрый человек — поймет.
Что тут не понять?
Ведь гибнет маманя!
Была бы Тереселе, так ведь нет Тереселе.
Стоял Стяпукас под кленом, около низкого деревянного креста на могиле Тереселе, обсаженной настурциями и анютиными глазками.
Тереселе нет, сам он как заведенный по волости мотается с места на место, из деревни в деревню, а Морта одна-одинешенька брошена, нет ей покоя, совсем нет покоя.
И чего им всем надо от этой женщины? Чего они хотят от этой бедной хромой богомолки, что они все к ней пристали, что, кроме нее больше не осталось уже кому добро творить? Ни зимой ни летом?
Так злился Стяпукас и вдруг подумал: а вправду, почему и летом?
Зимой многие заходили поздним вечером, ночью, порой и к рассвету. И лесной брат, и каратель, а то и русский солдат. Отогреться, горячего попить, иногда помыться. Не отказывала никому.
Бывало, раненого приведут, просят кровь остановить, и останавливала Морта — она это умела.