Бывало, на руках принесут в горячке, в бреду — и такого Морта знала, как выходить.
Но никто без дела не задерживался. Ни лесной брат, ни каратель.
Не задерживался никто, нет! Так чего этот летом в избе сидит, в убежище прячется?
Ранен? Ничего такого Морта не говорила, а если что, сказала бы.
В бреду? Так не слыхать было.
Миколюкас! Этот и леса боится! Ведь все время следы мечет — то в лес, то из леса.
Поднял Стяпукас голову от могилки Тереселе и увидел Морту — она беспокойно оглядывалась по сторонам, а потом заспешила в избу.
Пойдет сейчас и выпустит его там. Выпустит, не иначе.
Все же — Миколюкас…
— Я иду, уже иду! Не вытаскивай задвижку, не трогай кросна! — закричал он.
Бросившись в избу, успел еще на ходу схватить оружие из-под крыльца.
А она и в самом деле, наклонившись около кросен, уже собиралась открыть лаз.
Стяпукас схватил Морту в охапку:
— Дай, я… Я его… выпущу… — сказал он.
— Боже сохрани! — закричала Морта и сунула назад задвижку, вывернувшись из объятий Стяпукаса. — Убьет он тебя… Убьет, не пожалеет…
— Не убьет.
— Убьет! И отойди подальше от станка… Отойди!
— Так как же ты его приняла, такого… Как в дом впустила?
Что ей было отвечать теперь?
Что сказать?
Поймет ли?
Может ли понять?
— Я уже полгода иду по его следам… Никто его добровольно не принял. Разве что только из страха. Все его чурались и гнали подальше от себя, как чуму какую, как злой дух, уже вслед за мной и власти его ищут.
— Потому и приняла, — вздохнула Морта. — Оттого и приютила… Если смерть кому грозит, — а ведь грозит, — как не спасать эту жизнь?
Примостилась, съежилась на полу у кросен, сжалась, скукожилась и как-то сама себе показалась жалобно маленькой, слабенькой, как ребенок, как Тереселе, когда ждала у крыльца, и Миколюкас их обеих настиг, заявился со стороны леса, тихо подкрался, один, без сообщников, пешком, без лошади, без телеги, и застиг их к вечеру, закатное солнце уже заливало окна и крыльцо красными лучами.
— В тот раз обманула меня, хромоножка, — заорал. — Но теперь я тебя подловил. И кого ты тут прячешь, богомолочка, девчонку пекарши Двойры?
— Это моя Тереселе! — закричала она, бросившись из избы. — Тереселе!
— Спроси ребенка, — хохотнул Миколюкас. — Ты Тереселе?
Тереселе утвердительно кивнула.
— А может, ты дочка Двойры? — спросил Миколюкас.
Девочка и теперь подтвердила.
— Видишь, совсем запутала ребенка, — сказал Миколюкас. — Иди сюда, — поманил он девочку пальцем, — иди сюда…
Но та не подошла, только еще крепче вжалась в крыльцо, съежилась в комочек, словно хотела стать поменьше и исчезнуть, да Миколюкас не стал ждать, пока она исчезнет, достал револьвер, трижды выстрелил, приблизившись, покатал сапогом по земле неживой уже комочек и, уходя, бросил на ходу Морте:
— Радуйся, что и тебя не порешил.
Вскоре по каменистой дороге по-над лесом зацокали конские копыта.
Исчез Миколюкас.
— Маманя, — просил Стяпукас Морту, — разреши, маманя, я открою лаз…
— Нет, — вскрикнула Морта, мгновенно выпрямившись. — Нет! Убьет он тебя, говорю, убьет!
— Не убьет! Теперь уже не убьет, — сказал Стяпукас. — Не бойся, маманя…
И вдруг страшное подумалось Морте:
— А может, пусть возьмет… Пусть возьмет мальчик Миколюкаса, пусть делает, что хочет, и кончено…
И застонала, сама испугавшись своей мысли, опасливо взглянула на Стяпукаса, словно он эту мысль мог услышать или прочитать.
— Сказано, — прошептала она едва слышно, — сказано ведь: будьте милосердны, как милосерден Отец ваш; не судите, и не судимы будете; не осуждайте, и не будете осуждены; прощайте, и вам простится. Не человек человеку судия, но Господь Бог. Он всем воздаст — за доброе и за злое, каждому по делам его…
Стяпукас ничего ей не ответил, не сказал ничего и больше ни о чем не просил.
И Морта словно бы пришла в себя.
— Спрячь это… спрячь оружие, — велела. — И даже не думай… Не позволю. Только через мой труп. Не будешь ты убийцей, никогда… Не для того я тебя спасала, чтобы ты стал убийцей… — И, помолчав, добавила: — Уйди теперь. Лучше уйди… Пока снова не вернешься когда-нибудь… если вернешься…
Стяпукас выпрямился, закусил губу до боли, глядя Морте в глаза, зная, что так и будет, и коротко бросил:
— Хорошо, мама.
Она смотрела и смотрела на него молча, а потом вдруг бросилась ему на шею.
— Вернешься ли?
Он мгновение помолчал.
— Вернусь, — сказал.
И пошел, не оборачиваясь.
Она и не плакала вовсе, только глаза пылали, будто их песком засыпало.
А Стяпукас все шел, удалялся от дома.
Она наклонилась к кроснам, вытащила задвижку, подняла крышку лаза, умоляюще обратилась к Миколюкасу:
— Уходи… Лето уже, не пропадешь… Устала я. Свалюсь — и останешься под полом замурованный. Уходи… И да простит меня Господь!
Но Миколюкас молчал и даже не шевелился.
Содрогнулась Морта, увидев, что Миколюкас совсем посинел, не дышит, и глаза его в ужасе вылезли из орбит.
Так же выпучены были его глаза тогда, в ту ночь, когда, наевшись среди ночи, схватил Морту за горло и прошипел:
— Не противься, и все будет хорошо.
Он упер ее головой в стену, сорвал исподнее и, зайдя сзади, поставив ее, как скотину, на четвереньки, взял силой.
Морте было больно, и потом каждый раз было больно, словно кто-то разрывал ей внутренности, но еще больше разрывались сердце и душа ее, потому что она растерялась, запуталась, не могла понять, что дороже для Господа — спасение жизни Миколюкаса или ее собственная непорочность, молчаливым жертвенным обетом сердца врученная Христу.
— Покарал его Господь, — сама себе вполголоса сказала Морта и повторила: — Покарал…
Тут она подхватилась и бегом захромала, догоняя с криком Стяпукаса:
— Стой! Подожди! Вернись!
И он услышал ее и возвратился.
— Нет больше Миколюкаса, — произнесла она, хватая ртом воздух. — Задохнулся. Может, со страху умер… Открыла крышку, а он уже неживой, весь синий. Покарал Господь… Что делать будем?
— Похороним, — отозвался Стяпукас.
— А потом уже останешься дома? — тихо спросила она.
— Останусь.
— И ладно…
И было бы ладно, если бы так и было.
Но было не так.
Так только Морте хотелось.
Было по-другому.
Когда Морта подняла крышку лаза, она и вправду сказала Миколюкасу:
— Уходи… Лето уже, не пропадешь. Устала я. Свалюсь, и останешься в яме замурованный. Уходи… И да простит меня Госсс…
Она не договорила то последнее, самое важное слово, потому что Миколюкас, выбравшись из ямы, ударил ее прикладом автомата в висок, и она упала замертво.
А он пошел вслед за удалявшимся Стяпукасом, и когда тот, услышав шаги, оглянулся, пустил ему в спину две пули, потом, притащив за ноги, бросил в избе рядом с Мортой на пол и ушел в лес.
Через несколько дней кто-то нашел их, уложенных рядом. Не знали люди, кто их убил, потому говорили всякое: одни считали, что каратели, другие — что лесные братья.
Только дядя Пранцишкус понял, что случилось на самом деле и как все было.
Увидев Морту и Стяпукаса с умиротворенными лицами, как живых, как уснувших, он неторопливо сколотил два гроба, потом вырыл широкую яму рядом с могилой Тереселе, у клена, где земля еще с тех времен была освящена, и похоронил их обоих, а над могилой дубовый крест поставил.
А в часовенке над крестом поместил Святую Деву, очень похожую на Морту, с младенцем, словно бы со Стяпукасом, на руках. И еще Пранцишкус прибил к кресту дощечку, на которой было выжжено: Св. МОРТА и Св. СТЯПОНАС.
Хотел дядя Пранцишкус взять Мурзе к себе, чтоб не пропала одна, и козу хотел увести, чтоб не осталась без присмотра.
Но не пошли с ним ни коза, ни Мурзе.
Подумавши, оставил их Пранцишкус: понял вдруг, что не пропадет животина, незримая рука позаботится о них, так же как заботилась, чтоб огонь в печи не погас, чтоб щавелевое варево в чугунке всегда горячим было, но не испарилось бы и не иссякло.
И краюха хлеба лежала на столе и не черствела, и плошечка молока с земляникой.
Пранцишкус, бывало, откраивал себе ломоть хлеба, наливал супу, потом закусывал молоком с ягодами и, помолившись, поднимал глаза к низкому потолку и говорил:
— Спасибо, Морта, спасибо, Стяпонас.
И так было всякий раз, когда он приходил, и не убывало варева в чугунке и хлеба в краюхе и молока да ягод в плошке.
А пламя в печи горело, будто это вечный огонь.
Потому, если будете проходить или проезжать когда-нибудь мимо, остановитесь, войдите в ту избу, сядьте к столу, отрежьте хлеба, налейте себе щавелевого супа, подкрепитесь, а потом, подняв глаза к небесам, произнесите Вечную Память о всех невинно убиенных.