В рассказе «Дева в лиловом» Сайкаку повествует о роковой встрече обыкновенного человека с женщиной-тенью, любовь к которой едва не заканчивается для него гибелью. Сюжетная канва заимствована из новеллы Рёи «Пионовый фонарь», однако вышитый по этой канве узор, проецируясь на оригинал с его таинственной и жутковатой атмосферой, создает неожиданный стилистический эффект.
«Увидев деву, позабыл он [герой] многолетние свои благие стремления… она же вытащила из рукава разукрашенную дощечку для игры в волан и, напевая, принялась подбрасывать мячик…
— Эта песенка-считалка, что вы поете, называется «Песенка молодухи»? — спросил он, и она отвечала:
— У меня нет еще мужа, как же вы зовете меня молодухой? Чего доброго, пойдет обо мне дурная слава! — И с этими словами… улеглась в самой небрежной позе, воскликнув: — Не троньте меня, а то буду щипаться!
Пояс ее, завязанный сзади, сам собой распустился, так что стало видно алое нижнее кимоно.
— Ах, мне нужно изголовье! — проговорила она с полузакрытыми глазами. — А ежели ничего у вас нет, так хоть на колени к человеку с чувствительным сердцем голову преклонить…»
Чудеса у Сайкаку прежде всего забавны, и в этом — коренное отличие его произведения от предшествующих образцов этого жанра.
В той же стилистической манере, что и «Рассказы из всех провинций», написан сборник «Дорожная тушечница». Здесь писатель обращается к распространенному в японской средневековой прозе жанру путевого дневника. Повествования такого рода нередко облекались в форму рассказов монаха-отшельника о том, что он повидал, услышал или испытал в ходе своих странствий. Таково же и произведение Сайкаку — содержание его сборника составляют диковинные истории, якобы рассказанные паломником Бандзаном. Повествовательная схема жанра точно воспроизводится в книге Сайкаку, но точность эта, конечно же, мистификаторская.
Отличен от своих литературных прототипов прежде всего сам рассказчик. Этот странноватый человек — не то монах, не то мирянин, — в котором невольно угадываются черты самого автора, ведет свободную жизнь, не скованную правилами и запретами. И в странствие он отправляется не затем, чтобы укрепить себя на стезе познания истинного смысла бытия, а для того, чтобы увидеть мир и написать обо всем, что есть в нем «любопытного и забавного», — ведь «со временем из этих записей, как из семян, могут вырасти рассказы!»
Мир, каким его видит Бандзан и изображает Сайкаку, по существу, тот же самый, что и в «Рассказах из всех провинций» — он полон чудес и населен удивительными существами, пришедшими из фольклорных преданий или рожденных поэтической фантазией автора.
И все же чудеса в рассказах Сайкаку не совсем «настоящие». Да и как может быть иначе, если сплошь и рядом они либо находят себе вполне правдоподобное объяснение («О монахе, побывавшем в аду и в раю»), либо становятся всего лишь поводом для осмеяния простодушных глупцов («Чертова лапа, или Человек, наделавший много шума из ничего») и тщеславных плутов («Драконов огонь, что засиял во сне»)?
По мысли Сайкаку, «удивительное», «загадочное» следует искать не столько в сфере фантастики и волшебства, сколько в причудах человеческих судеб и характеров. В рассказе «Кому веселая свадьба, а кому — река слез» вообще нет ничего сверхъестественного, там все обыденно и реально, но именно эта обыденность и эта реальность заключают в себе для писателя больше таинственного и непостижимого, чем любое заведомо фантастическое происшествие.
Сайкаку писал свои книги для современников — деловитых и прагматичных горожан XVII века, которые считали, что литератуpa призвана не только развлекать, но и служить источником практических знаний о жизни.
Подобные взгляды коренились в устоях общества, к которому принадлежал писатель, и он вряд ли мог относиться к ним с трезвым безразличием. «Заветные мысли о том, как лучше прожить на свете», «Последний узор, сотканный Сайкаку» и другие произведения из цикла «книг о горожанах» задумывались автором как своеобразные учебники житейской мудрости, способные «долго служить на пользу тем, кто их прочтет». Дидактика — важная составляющая этих произведений: поучая, писатель выстраивает систему нравственных координат, вне которой человек не может проложить себе путь в мире, где «только и света, что от денег». Автор учит читателей держаться сообразно своему положению, призывает их к рачительности, бережливости, показывает на конкретных примерах, к чему приводят нерадивость и мотовство.
Но чем серьезнее тон автора, тем труднее бывает принять его морализаторство за чистую монету. Проповедуя принципы самоограничения, он создает гротескные образы скупцов, обрекая свои нравоучительные сентенции на забавную двусмысленность.
Проза Сайкаку — весьма сложное и оригинальное явление художественного языка и стиля. Она написана великим мастером, «владеющим тайной сжатости и даром передразнивания всего любопытного и диковинного на свете».[18]
В творчестве писателя сошлись два начала — традиция литературного повествования и искусство устного сказа, получившее широкое распространение в городской среде и принадлежавшее миру неофициальной, народной культуры его времени. Взаимодействие этих двух начал и послужило основой того, что мы называем «языком Сайкаку».
Язык этот в высшей степени своеобразен, прихотлив и своей затейливостью напоминает узорчатую ткань — недаром Сайкаку называл себя «ткачом из Нанива» (т. е. Осаки), уподобляя свое писательское ремесло искусству китайского мастера, в древние времена научившего японцев ткачеству. В словесные узоры его книг вкраплены пословицы, поговорки, мудрые речения, обрывки модных песенок, цитаты из классиков, но не прямые, а словно взятые в «насмешливо-веселые кавычки» (М. М. Бахтин). Даже названия рассказов разворачиваются подчас в причудливый словесный орнамент или, наоборот, спрессовываются в сгустки поэтической речи.
В той же мере, в какой его поэзия устремлена к прозе, проза Сайкаку тяготеет к поэзии. Его рассказы изобилуют омофоническими каламбурами, аллюзиями, ассоциативными сопряжениями образов и другими тропами, заимствованными из поэтического арсенала.
Вводя в свой текст знакомый образ, Сайкаку нередко помещает его в неожиданное окружение, низводит «в самую гущу низменно-прозаической обыденности»[19] и таким способом выстраивает новый смысловой ряд.
«Приятно видеть у людей сливу и вишню, сосну и клен, —
рассуждает автор, вторя Кэнко-хоси, создателю знаменитых «Записок от скуки»,[20] и затем продолжает:
— да еще лучше золото и серебро, рис и деньги. Чем горами в саду, приятней любоваться амбарами во дворе. Накопленное за все четыре времени года — вот райская утеха для глаз!»[21]
Напряжение, возникающее между двумя планами высказывания, в конечном счете и создает его художественную ауру.
Творчество Сайкаку живет чувством сдвига, ощущением изменившейся реальности. Беспрестанно примеривая живые образы «изменчивого мира» к существовавшим в традиции способам описания, сталкивая между собой смыслы, стили, интонации, оттеняя высокое литературное слово просторечием, он создавал прозу внутренне разноречивую, но из диссонансов рождалась новая динамическая гармония, в которой ощущается движение самой жизни.
Художественная манера Сайкаку замечательна своей неоднозначностью. На глазах у читателя постоянно происходят метаморфозы и чудеса: автор без устали меняет маски, превращаясь из моралиста и бытописателя в лукавого, неистощимого на выдумки и шутки рассказчика. Его суждения не претендуют на право считаться конечной истиной — напротив, они напоминают шкатулку с двойным дном, в которой спрятан некий дополнительный смысл, а чаще — язвительная насмешка или улыбка.
20
У Кэнко-хоси (фрагмент CXXXIX) читаем: «Деревья, которые хочется иметь возле дома, — это сосна и вишня… Сливы хороши и белые и бледно-алые… Молодой клен прекрасен…» См. Кэнко-хоси. Записки от скуки. М., 1970. (Перевод В. Н. Горегляда)