Второго укола не будет, твердо говорил Алеша, убирая остро звякнувший шприц.
Слава Богу, он все это выдержал. Не развелись.
Через год стало легче. Через два — еще чуть-чуть, словно Туся тянула по колдобинам громадный воз сена, цепляясь за заборы, за столбы, ухая то в лужу, то в колею и незаметно оставляя там клок, тут охапку, так что ноша стала сперва посильной, потом привычной, а кровавые ссадины на коленях и плечах превратились в бесчувственные, почти костяные мозоли. Жили втроем — и каждый сам по себе. Аннушка, так никому и не нужная, Туся и Алеша, совсем ушедший в своих больных. Все боролся с холерой, писал записки об устройстве отдельной лаборатории, хлопотал, даже в Петербург ездил.
Ничего не сохранилось, жалко.
Но ведь ничего и не вышло у него. Только умер раньше срока, даже седины не нагулял, а вот Туся рано поседела, да так некрасиво — космами. Сирень в том году рано взялась, пахла — стеной прямо, Тусе казалось, что даже воздух вокруг дома от этого запаха сиреневый, густой, грозовой. Откроешь окна — и как кисель нестерпимо сладкий в комнате. А закроешь — душно. Алеша сидел за воскресным столом, возил ложкой в ботвинье с белорыбицей, слушал Аннушкину болтовню, ей уж шестнадцать было, дебелая, как баба, безмозглая, в гимназии по два года в каждом классе сидела — и выгнать бы, но уж очень Алешу уважали. Слушал и все лоб себе тер, собирал в складки, то белое под пальцами, то красное, и ботвинья в ложке тоже — красная, густая… Голова болела у него. А тут еще эта сирень.
Туся не выдержала, встала — все, никаких сил больше нет, вырубим завтра же! — закрыла, сражаясь с упругими золотистыми шторами, одно окно, другое, на третьем Аннушка завизжала так, что рама в ужасе рванулась из Тусиных рук. Туся зашипела, засунула ободранный палец в рот и только тогда обернулась. Алеша лежал на полу ничком, и даже по затылку его, милому, рыжему, с проплешинкой, было ясно, что все кончено, вообще все, а по столу текло из опрокинутой тарелки — красное, густое, и такое же красное и густое было у Туси во рту, а потом это красное и густое смешалось с сиреневым, и Туся быстро пошла прочь, а потом побежала и еще побежала, пытаясь обогнать нестерпимый Аннушкин визг, пока не оказалась в буфетной, у огромного шкафа, где хранились под ключом (больше от Аннушки, чем от прислуги) сласти — конфекты в жестянках, развесные мятные пряники, засахаренные орешки, вчерашний подсохший по краям пирог под круглой, шапочкой, сеткой…
Ключа в кармане не оказалось, и Туся просто выломала дверцу, и все закидывала, закидывала в рот все подряд, пока не сложилась пополам от приступа рвоты. Но и тогда кровавый привкус во рту никуда не делся. Дворник потом только головой качал, прилаживая с мясом вырванные петли. Это ж какую силищу надобно, барыня! Я б и то так не сумел. Замок-то новый врезать будем? Туся махнула рукой — нет, не надо. Ничего не надо. Идите. Идите! Все — идите!Илюстрация: Александра Кузнецова
Жизнь продолжала смеркаться.
По ночам Туся вставала, бродила по призрачным комнатам, ничего не узнавая — обживать новое не было ни желания, ни сил. Успокаивалась только в кладовой, на кухне спала кухарка, туда было нельзя, стыдно, пока еще стыдно. Еда приносила облегчение — короткое и грубое удовольствие. Облизывая пальцы, чавкая, жуя, проглатывая огромные куски — без разбору, телятины, хлеба, сморщенных, сухих, предназначенных для компота груш, — Туся снова чувствовала себя живой, кровоплотной. Еда запускала ее, как механизм, гнала кровь по венам, Алеша помнил, как они называются, все до одной, до самой малой жилочки, Ваничка этой кровью когда-то жил, рос у нее внутри, она словно питалась ими, своей любовью, она снова жила. Но еда заканчивалась, заканчивались силы, и снова приходила обида, нестерпимая, низкая, дергающая, так болит только глазной зуб, ужасный, едва помещающийся в измученном рту.
Почему все так? За что? Чем она виновата?
Туся располнела — быстро, безобразно, одеваться было не для кого, не для кого просыпаться, не с кем ложиться спать. Она не сразу заметила, что слепнет, — просто мир вокруг словно порыжел, побурел, а потом медленно начал заворачиваться по краям, словно засыхающий лист подорожника. Конец века, начало следующего, одна революция, вторая, мировая война — все прошло мимо, не замеченное, никому не нужное, неважное.
Зимой 1918 года она была еще жива, но сама уже вряд ли помнила об этом.Илюстрация: Александра Кузнецова
А что это вы в холоду таком сидите, мамаша? Хоть бы позвали! Печка погасла давно. Ладно, ладно, сейчас затоплю. Аннушка грохнула кочергой и вышла, подталкивая впереди себя любопытствующую соседку. Топить? Да на что ей, колоде бессмысленной? Цельную ночь сидит! Ты подумай! Этак ты на нее дров никаких не напасешься. А на что мне дрова? У нее бумажек да книжек — на всю войну напасено. Жги, не хочу!