Кроме книг и пустопорожней болтовни мать обожала себя — страстно, цельно, неистово, и это была настолько полная и разделенная любовь, что остальным просто не оставалось места. Лялька еще могла кое-как пригодиться, послужить подходящим аргументом, потому ее лет до десяти частенько выводили к гостям, водружали на табуретку и заставляли читать наизусть что-нибудь из Бхагават-Гиты или совсем уже невозможное — Антиоха Кантемира. Уме недозрелый, плод недолгой науки — выводила Лялька, подсмыкивая вечно сползающие колготки и спотыкаясь на каждой силлабической строке, — покойся, не понуждай к перу мои руки: не писав летящи дни века проводити можно, и славу достать, хоть творцом не быти… Зубрить это было еще сложнее, чем произносить, а понять и вовсе уж невозможно, но Лялька терпела — гости захваливали ее, заваливали вопросами — умными до идиотизма, и отвечать надо было так же — быстро и умно, мать заранее писала ответы на бумажке, заставляла учить наизусть и среди недели часто нападала на Ляльку без предупреждения, пыталась взять врасплох, но Лялька старалась, тогда еще старалась, и потому твердо знала, что нужно сказать про Сталина, что — про Рериха, в каком году было написано «Отплытие на о. Цитеру» и чем оно отличается от «Отплытия на остров Цитеру». Мои гены — совершенный вундеркинд, — скромно признавалась мать. Представляете — вчера подошла и попросила у меня Тредиаковского! Сама попросила! О, Василий Кириллович, — тотчас отзывался один из гостей, особенно Ляльке ненавистный, — журналист, неизвестно зачем называвший себя культурологом (громогласный гастрит, огненная борода, желтые жуткие зубы), — наш первый профессиональный русский литератор!
Лялька, поняв, что выступление закончено, с облегчением — бочком, бочком — выскальзывала в нормальную жизнь, к себе, или на кухню, где сидел, карауля вечно закипающий чайник, отчим, маленький, тихий, лысоватый. Родной. Вот мать была неродная. А отчим — очень родной. Лялька, — радовался отчим почти беззвучно, мать его стыдилась, к гостям не выпускала никогда, даже чай принести — только заваривать и позволяла, он и заваривал, иной раз — почти до утра, читал втихомолку «Советский спорт», мыл чашки и бокалы, распечатывал очередную пачку грузинского, а то и дефицитного, со слоном. Он был обычный физрук, преподавал в школе, учил мальчишек и девчонок прыгать через козла, подавать крученый, кричал: «Давайте, зайцы, давайте, не сдаваться!» Зайцы не сдавались, а если и продували игру, то зла на физрука не держали. Он был безобидный.
Фото: Marian Schmidt/Rapho/EastNews
Мать тоже преподавала — но экономику и в институте, что автоматически возносило ее на какие-то сияющие вершины, существовавшие исключительно в ее воображении. Преподавала она, кстати, скверно и экономики не знала совершенно — бубнила раз и навсегда затверженную методичку, даже не свою — заведующего кафедрой, которого ненавидела и перед которым пресмыкалась с добровольной и неистовой страстью, знакомой лишь истинным советским интеллигентам, этим отважным и святым борцам за права всех униженных и оскорбленных. Отчима мать гнобила — как существо низшего порядка — и отказывала ему, кажется, в самых элементарных человеческих чувствах. Не в чувствах даже — в реакциях. Она, ревнительница Достоевского и поклонница Ганди, даже предполагать не собиралась, что ее муж, этот плюгавенький человечек без высшего образования, не читавший Бердяева и Лосева, может хотеть спать или, скажем, есть, если она этого не велела.
Лялька смогла расквитаться с ней за это, только когда подросла.