Мы тоже вышли в коридор, Дроян хотел было что-то сказать Кохену, но тот так и кипел от негодования.
— Я им еще покажу, где раки зимуют, — выдавил он из себя. — Теперь я из тюрьмы уже не выйду. Если они меня выпустят, я снова туда попаду. Я не могу оставаться на воле, когда у моих детей нет куска хлеба!
Мы видели, что нам здесь делать нечего, и пошли к машине Дрояна, чтобы ехать на выставку. Но когда мы сели в машину, нам стало не по себе. Что-то внутри нас восстало против жестокой несправедливости, свидетелями которой мы стали. Я был взбешен и сказал Дрояну, что необходимо достать для Кохена адвоката, который подал бы жалобу на это судебное решение. Ведь ясно же всякому, что, если б у него был адвокат, дело приняло бы другой оборот.
— Давай вернемся, — сказал я Дрояну. — Я хочу спросить Кохена, согласен ли он, чтобы я ему нанял адвоката, который от его имени подал бы кассацию.
Мы вышли из машины и вернулись в полицейский участок. Кохен сидел в коридоре возле охранявшего его полицейского, в той же позе, в которой мы оставили его пять минут назад. Лицо его будто окаменело, глаза уставились в окно, в какую-то невидимую точку.
Я подошел к нему и потянул его за рукав. Кохен повернул лицо ко мне, но глазами он еще как бы упирался в ту невидимую точку.
— Меня зовут Цаббар, — сказал я ему. — Я случайно присутствовал на суде и хочу спросить, согласитесь ли вы, если я найму вам адвоката для подачи кассационной жалобы.
Глаза Кохена продолжали неотрывно смотреть в окно на небо, где сидит бог и управляет весами правосудия. Наконец он мне ответил:
— Нет, мне не нужен адвокат.
Вот и все. Рассказ закончен, хотя он и не имеет конца. Я знаю, что найдутся люди, которые будут удивляться, читая этот рассказ, так как в нем они найдут самих себя. И Дроян будет удивляться. Наверно, он скажет: «Мне не понять этого Цаббара. Я взял его с собой на выставку, кружил с ним по улицам Кефар-Саббы, потратил на него весь день, а он о чем пишет? О суде Кохена?»
Но об этом уже написано в Пятикнижии, где сказано об одном человеке, который отправился искать ослиц, а нашел чудищ[52].
Какой была моя мать?.. Как описать мне ее? Она была самой прекрасной из всех матерей мира. Это она говорила:
— О нет, мой сын не мог поступить дурно. — И ласково притягивала меня к себе.
Или:
— О нет! Дурно поступила я сама. Ведь я и мой сын — одно целое. — И глаза ее заглядывали мне прямо в душу…
И как я мог допустить, чтобы моя мать была в чем-то виновата? Даже самой невинной детской шалости я старался избегать.
Мама!
Из всех женщин на земле она была самой прекрасной.
И я знаю, я в этом твердо убежден, что на пути в крематорий она видела одно лицо, мое лицо.
Мама, теперь предлагают всем репарации. И мне хотят возместить твою гибель деньгами.
Но я, к сожалению, не знаю расценок. Сколько рейхсмарок полагается получить за сожженную мать?..
Мой сын не мог поступить дурно…
Мама, я чувствую твои простертые ладони над моей головой. И я смотрю тебе в глаза.
Не правда ли, мама, ты не стала бы брать денег за своего сожженного сына?
У моей сестры были длинные, золотые волосы. Когда мама мыла их, руки утопали в золотистых пузырях и на дно ванны струился водопад чистого золота.
Моя мать любила вплетать ленты в косы своей маленькой дочурки. Перебирая ленты, мама напевала:
Глаза у моей сестры были голубыми, как небо.
Когда ясным субботним утром солнечные лучи играли в локонах сестренки, соседи спрашивали ее, выглядывая из окошек:
Скажи, это чьи волосики у тебя на головке?
И сестренка отвечала:
— Мамины!..
Я очень любил ее волосы. Их никогда еще не касались ножницы…
Перед тем, как мою сестру сожгли в крематории Освенцима, ей, впервые в жизни, остригли волосы. Семнадцать лет росли ее золотые кудри.
Длинные золотые кудри. Семнадцать лет…
Ее волосы отправили в Германию в товарном вагоне, их упаковали в квадратный тюк или мешок, словно хлопок. Их везли на фабрику для производства одеял, подушек, мягкой мебели.
Теперь, может, в Германии какая-нибудь девушка укрывается этим одеялом. Золотой волосок покажется из ткани. Девушка протянет к нему руку.
— О, девушка, отдай мне этот волосок! Это золотой волосок моей сестры…
Сестра, сейчас всем предлагают репарации. Мне хотят деньгами заплатить за твою гибель. Но я не знаю расценок. Сколько рейхсмарок полагается за золотые кудри моей сожженной сестры?..
— Скажи, это чьи волосики у тебя на головке?..
— Мамины!..
Мама, какую цену ты бы назначила за золотые кудри твоей дочери?
Моя мать напевала:
Глаза моей сестры были голубые, как небо.
Я узнал бы твою обувь, отец, среди множества ботинок, туфель и сапог.
Твои каблуки никогда не кривились.
Твоя поступь всегда была прямой…
На площади перед крематорием ежедневно вырастает новая гора обуви.
— Помнишь, отец, когда я был еще мальчиком, ты впервые разрешил мне вычистить твои сапоги, и я постарался навести на них глянец и сверху и снизу.
Как ты смеялся тогда надо мной!
— У сапог, сын мой, есть и такая сторона, которой люди ступают по грязи. Когда станешь взрослым — поймешь…
— Отец, теперь я уже стал совсем взрослым…
Солнце проливает свои лучи и на гору обуви.
Обувь!
Гора обуви!
Распоротый детский ботинок — раскрытый ротик ребенка, обращенный к ложечке каши в материнской руке; распоротый детский ботинок — детская головка с вырванными глазами, выглядывающая из горы обуви на сияние солнца.
А рядом, на самом верху, — туфелька изнеженной дамы, высокий тонкий каблучок, покрытый коричневыми чешуйками. Сверху — только несколько ремешков и больше ничего; на крутом изгибе подошвы светится золотом фабричное клеймо.
А рядом — запачканный известью рабочий сапог. Солнце проникает в него словно в тоннель, высеченный в бесплодной скалистой горе.
А рядом — горный ботинок альпиниста. Носок его также твердо стоит на горе обуви, как стоял сам альпинист, когда, поднявшись на снежные высоты Татр или Монблана, с трудом перевел дыхание и воскликнул: «Какой изумительный вид!»
А рядом — деревянная человеческая нога в ботинке. Протез, залитый солнцем.
Ботинки, туфли, сапоги, босоножки…
Горы обуви!
Отец, среди этой груды я все равно узнал бы твой ботинок. Твои каблуки никогда не кривились. Твоя поступь всегда была прямой.
Верните мне хотя бы один волосок из золотых кудрей сестры моей.
Верните хоть один ботинок отца.
Хоть одно сломанное колесико из игрушек моего братишки. Одну пылинку, которая падала на плечи моей сестры!
М. Шамир
Сила дождя
Пер. с иврита А. Белов
Во дворе брошена сеялка. Под навесом стоит землепашец и задумчиво покусывает соломинку. Щурясь, смотрит он на полустертый адрес фирмы на корпусе сеялки и на комья грязи, прилипшие к ее колесам. Непрерывно льет дождь, густой, надоедливый. Деревья склонились под его тяжестью, по всему двору бурлят потоки воды.
Когда мы вышли сеять, стояла еще осень. Вечерами можно было срывать виноградинки, оставшиеся на лозах после сбора урожая, и приносить домой полную шапку черных и золотистых ягод. По утрам было холодно, и веялки сверкали, как и наши новые дизельные тракторы. Тракторы эти каждое утро тащили за собой огромные, солнцеподобные диски, и верилось, что, после того как в землю будут брошены последние семена, небеса останутся такими же безмятежно голубыми. Знатоки из нашей бригады (а кто себя не считает знатоком!) вытирали руки, перепачканные в саже и солярке, и, пряча тряпки в шкафчики, говорили: