Долгий это был день. Мать, как всегда, приготовила обед, но чтобы дать отцу прочувствовать всю чудовищность его поведения, только подала еду на стол, а сама вышла. Когда он опять ушел работать, мы с ней тоже сели за стол, осененный пресной праведностью. Есть не хотелось. Обед остыл, а разогревать его у нее душа не лежала. Наконец она заговорила, чтобы разрядить атмосферу:
— Беги покорми кур, а я пока переоденусь. Раз в церковь мы не идем, можно дома почитать Святое писание.
И мы почитали-таки Библию — пророка Исайю, по очереди, один стих она, другой я, она — в своем черном шелковом платье и броши с искусственным брильянтом, я — в своих плисовых штанах и воскресных башмаках, которые мне жали. День тянулся невыносимо чинный, в точности такой, как голос, которым мать говорила с самого утра. От того, чтобы открыто взбунтоваться, меня удерживала только надежда, что мне, если я буду слушаться, все же разрешат поехать в город на Алмазе. Я страшно гордился тем, что отец придумал такой замечательный план, а за то, что он в меня верил, простил ему даже пророка Исайю и этот плюшевый день. Что же касается матери, то я решил, что с ее стороны это чистое упрямство, и ничего больше.
Мы долго читали Исайю, а потом я поиграл на рояле церковные гимны, много гимнов, даже те, которые раньше не пробовал, с неудобными диезами и прочими трудными знаками, — это мать, опасаясь гостей, вознамерилась показать им, что мы с нею не заражены отцовским безбожием. Но в числе этих возможных гостей могла оказаться тетя Луиза, дородная, благодушная, замужем за богатым фермером. У них был нарядный автомобиль, и когда она бывала у нас, мать всегда заставляла меня сыграть ей какой-нибудь вальс, или «Мечты», или «Святую ночь», иногда даже с вариациями. Ведь ребенок, сын, да притом вундеркинд, мог затмить любой автомобиль. И в тот день она собралась с силами и затянула тоном ласковой укоризны:
— Ну, хватит с нас гимнов, Томми, лучше повтори «Сыны свободы», тете Луизе наверняка захочется послушать.
В этой пьесе был и полет и сила, но она была трудная. Трудная именно потому, что такая живая, в таком молодом забористом ритме. Это был марш, он и звал маршировать. У меня не хватало терпения сначала учить трудные места медленно, пока не выучу, меня самого подмывало шагать быстрее. А пальцы то пропускали какую-нибудь ноту, то ударяли не ту, что нужно. И в тот день я снова и снова начинал осторожно, решив, что все время буду считать, как меня учила мисс Уиггинс, и всякий раз вырывался вперед, чтобы вдохнуть в мой марш побольше огня и блеска, но тут же спотыкался и летел кувырком в горькую пыль диссонанса. Моей матери это было невдомек. Она думала, что в конце концов быстрота и упорство принесут мне успех. Она отбивала такт ногой и подбадривала меня улыбкой, но ближе к вечеру на лице ее начало проступать разочарование, она уже поняла, что гостей ждать нечего.
— Ну ладно, беги, корми коров, — сказала она наконец, — а я соберу отцу ужин. Чужих не будет, так что можешь опять надеть комбинезон.
Я посмотрел на нее, потом спросил:
— А завтра мне в чем ехать в город? Как бы не испачкать штаны колесной мазью или еще чем-нибудь.
Ибо я, хоть и любил представлять себе будущее, старался делать это с умом, в пределах нормального и вероятного. По пути в коровник я мог несколько раз пережить завтрашнюю поездку в город, каждый раз в новом варианте, но только с условием, что поездка в город завтра состоится. Я всегда был накрепко привязан к действительности, под влиянием какой-то злосчастной врожденной честности всегда предпочитал откровенное разочарование роскоши необоснованных мечтаний.
В город я наутро поехал, но лишь после спора, который длился добрый час и, как это ни парадоксально, для всех нас окончился победой. Отец настоял на своем: я поехал; я добился своего — поехал; а мать, за то, что дала согласие, выговорила у него обещание: когда хлеб будет обмолочен, купить новые плюшевые занавески в гостиную, а для меня метроном, без которого я, по словам мисс Уиггинс, никогда не научусь выдерживать темп в таких маршах, как «Сыны свободы».
Я в первый раз ехал в город один. Поэтому мне и дали Алмаза, он был старый, надежный и такой умный, что к автомобилям и паровозам относился не только без малейшей нервозности, но даже несколько свысока.
— Смотри, чтобы работник был крепкий, дюжий, — сказал отец, отправляясь в поле. — Заезжай в лавку к Дженкинсу, он тебе скажет, кто сейчас в городе. Только узнай наверняка, умеет ли копнить.
— И смотри, чтоб по нему было видно, что он хоть изредка моется, — добавила мать. — Я постелю на койке в амбаре чистые простыни и наволочки, но не желаю, чтобы на них спал какой-нибудь немытый бродяга.