Я умоляюще посмотрел на Филипа, и ради меня он соврал:
— Да, прошлый год копнил. Завтра, может быть, волдыри вскочат, но потом руки загрубеют.
— А вообще-то ты на земле не работаешь? — спросил отец.
И Филип ответил:
— Вообще-то нет.
Наступило неловкое молчание, и я попробовал встать на его защиту:
— Он играет на корнете в оркестре. С тех пор как был в моих годах. Вот он кем работает.
Они опять переглянулись. Молчание длилось.
Я подумал, не предложить ли им, чтобы Филип принес корнет в дом и поиграл нам, а я мог бы подыграть ему на рояле, но в нашу благопристойно плюшевую гостиную допускались только сугубо благопристойные гости, такие, как миссис Уиггинс или пастор, и к концу ужина мне уже было ясно, что, по мнению моей матери, Филип со своим корнетом не заслужил такой чести.
Поэтому я промолчал и, когда он отужинал, не пошел провожать его в амбар. Не успел он выйти из комнаты, как отец накинулся на меня:
— Говорил я тебе, чтобы спросил Дженкинса? Говорил я тебе, что работник мне нужен рослый, крепкий?
— Он высокого роста, — возразил я, — а больше никого не было. То есть были двое, но поврозь они ехать не захотели.
— Это ты больше никого не искал. Корнетист! Хорошеньких копен он мне наставит. — Потом повернулся к матери: — А все ты виновата. Заморочила ему голову своими уроками музыки. Послушалась бы меня хоть изредка, постаралась сделать из него мужчину.
— Я тебя слушаю, — огрызнулась мать. — Тринадцать лет тебя слушаю, потому и стараюсь сделать из него не такого, как ты. Поехал бы в город сам, а в поле работал бы шесть дней в неделю, как порядочные люди. Говорила я вчера, что затея эта дорого тебе обойдется.
Я тихонько выскользнул из дому. Почти час провозился в конюшне, а потом, вместо того чтобы вернуться домой, пошел проведать Филипа. Уже стемнело, и в амбаре горел закопченный фонарь. Филип сидел на единственном стуле и гостеприимным движением молча указал мне на койку. В этом жесте было и безразличие и признание. Словно мы всегда были знакомы и уже давно научились общаться без слов. Он курил и пускал дым в сторону открытой двери, откуда за нами подглядывала теплая осенняя ночь. Я ждал, весь напрягшись, опасаясь, что меня вот-вот позовут домой, однако зная, что нужно ждать. Фонарь коптил все сильнее, так что кроме лица Филипа ничего не было видно. Я сидел как на иголках, что-то предвкушая, спрашивая себя, кто он такой, откуда взялся, почему явился сюда копнить отцову пшеницу.
Ответов не было, но немного погодя он протянул руку к корнету. Я увидел золотые вспышки во мгле и до сих пор помню это долгое, жуткое мгновение и как я не дыша ждал, когда он заиграет.
И я не ошибся. Звуки полились пронзительные, золотые, как сам корнет, и жизнь распахнулась до беспредельности. Ноты улетали в ночную высь, каждая повисала там на мгновение, звонкая и зримая. То они взмывали отвесно, бередя душу, то парили как птицы и как птицы падали вниз и снова касались земли.
Это была пьеса «К вечерней звезде». Он объяснил мне, когда доиграл ее. Назвал и все другие вещи, которые исполнил: «Аве Мария», «Песня индеанки», серенада — все они просверкали во мраке, как неторопливые молнии, сквозь которые льдинками мелькало неведомое. Если бы не Филип, я бы этого не выдержал. Что было сил я старался запомнить его — едкий запах его сигарет, запрокинутый профиль в пятнах дымного света.
Потом он одним рывком встал, словно все поняв, и сказал:
— Ну, а теперь, Том, давай-ка сыграем марш, спустимся с облаков на землю. Корнет, знаешь ли, бывает и очень веселый. Вот послушай, как тебе покажется.
Он выпрямился, откинул голову, как горнист на картинке в моем учебнике, и звуки, вспыхивая, лихо поскакали сквозь ночь, так что и мы зашагали с ними в такт, как сотни тысяч солдат. Этот марш тоже звал маршировать. Он увел нас за много миль. Он придавал ногам силы, а сердцу храбрости. Он твердил, что жить стоит, и сам, светлый, как утро, шагал впереди и указывал путь.
Когда Филип кончил и отложил корнет, я сказал:
— Сразу за домом есть одно поле, там отец утром начал жать. Если хотите, можно сейчас сходить туда ненадолго, я покажу вам, как копнить... Понимаете, если ставить снопы поверх стерни, они через полчаса свалятся. Сначала все так делают, но это неправильно. Комель нужно сильно вдавливать в стерню, до самой земли, вот так, чтобы стебли сцепились со стерней. И под углом, только не слишком наклонно. Тогда их и ветер не свалит, и в случае дождя вода будет стекать.
Увидеть он почти ничего не мог, было слишком темно, но слушал внимательно и наконец сложил две копны, которые мне на ощупь показались достаточно плотными. Потом меня позвала мать, и мне пришлось бежать со всех ног кружным путем, чтобы она подумала, что я возвращаюсь из амбара.