— Будем надеяться, что он копнит так же хорошо, как играет, — сказала она, когда я вошел в дом. — А все-таки лучше бы ты послушался отца, привез бы нам на осень более подходящего помощника.
Тут из конюшни пришел отец, он, оказывается, тоже слушал музыку и, видимо, одобрил, потому что удивленно, даже недоверчиво покачивал головой.
— Что я говорил! — вскричал я, уже не скрывая, как горжусь Филипом. — Я же говорил, что он умеет играть!
Но ответ его прозвучал гневно:
— Ну и что ж, что умеет? Мне нужно, чтобы он не играть умел, а копнить. Ты только посмотри на его руки. Он, верно, и фермы-то никогда не видел.
Но это был не гнев, а бессилие — он не способен был забыть о своей пшенице, даже когда понял, что не в одной пшенице счастье, когда ему открылось и нечто более важное. Еще долго после того, как родители уснули, я ворочался с боку на бок, удрученный тяжким предчувствием, что нам, возможно, придется искать другого работника. Я призывал на помощь всю мою веру в жизнь. «Если встану пораньше, — говорил я себе, — я пойду с ним в поле, удостоверюсь, что он хотя бы начал как следует. Может, он и сгодится. А после школы буду ему помогать до самого ужина. Ведь отец у меня разумный человек».
Однако в таких обстоятельствах и после такого дня я сам не мог уснуть чуть ли не до утра, и когда мать разбудила меня, еле успел одеться и доехать до школы. Как я провел там время — это я начисто забыл. Помню только, что у меня сосало под ложечкой от страха и как в четыре часа я опять вскочил на Ветерка и поскакал прямо в дальний конец поля, где Филип в то утро должен был приступить к работе.
Но Филипа, конечно, там не было. Наверно, я это и предчувствовал, наверно, этого и опасался весь день. Я натянул поводья, Ветерок остановился, и я долго сидел, тупо глядя на копны. Их было немного, акра три или четыре, покривившихся, жалких, будто он и забыл, что комли надо крепко вдавливать в стерню. Смотрел до тех пор, пока Ветерок сам не повернул к дому. Ему хотелось пуститься рысью, но так как теперь впереди у нас не было ничего, кроме коротенького, с полмили, куска дороги, я заставил его идти шагом. Чтобы хоть ненадолго продлить возможность, что я не так понял. Чтобы наперекор всем вероятиям и здравому смыслу еще потешить себя надеждой, что вечером он опять поиграет на корнете.
Когда я вошел в дом, отец сидел за столом и раньше обычного ужинал.
— Сейчас отвезу его в город, — сказал он спокойно. — Он очень старался, просто сноровки нет. И солнце нынче сильно пекло. Он продержался примерно до полудня. Мы поедем через несколько минут, так что ты пойди попрощайся с ним.
Он без сил лежал на койке, постаревший, с изможденным лицом. Я подошел к нему на цыпочках, не решаясь заговорить. Он криво усмехнулся такой деликатности и знаком пригласил сесть.
— Жаль, что я сплоховал, — сказал он. — На будущий год опять приеду, ты тогда еще немножко меня подучи.
Я стиснул руки, хватаясь за это обещание, хоть и знал, что он не сможет его сдержать. Я хотел взбунтоваться против того, что случилось, против грубости и нелепости жизни, но вместо этого постоял молча, как в воду опущенный, а потом повернулся к нему спиной и понес корнет в шарабан. Моя мать уже вынесла из дома коробку с едой и банку мази от ожогов. Она сказала, что очень сожалеет, что так получилось, и он вежливо поблагодарил ее и сказал, что тоже сожалеет. Отец смущенно хмурился — видно, чувствовал, что все мы его виним, хотя вины его тут нет. На ферме всегда так, главное дело — урожай.
Ну вот, больше рассказывать нечего. Выезжая из ворот, Филип помахал мне; больше я его никогда не видел. Мы смотрели вслед шарабану, пока он не скрылся за первым поворотом, а тогда мать сказала с горькой обидой в голосе:
— Говорила я, что эта экономия ему боком выйдет. В другой раз, может, послушает меня... и будет помнить день субботний.
О чем она, в сущности, думала, этого я так и не узнал. Может, о пшенице и что целый рабочий день пропал зря. А может, о незнакомце, который на один день появился у нас со своим корнетом, а потом так же загадочно исчез. Ведь накануне она тоже его слушала и могла многое понять. Урожай, хотя бы скудный, бывает из года в год; а золотой корнет поет в ночи только раз.
Уильям Патрик Кинселла
Ласки и горностаи
— Я верю, Сайлас, ты говоришь правду, — произносит мистер Николс, — но... — и у самого физиономия заливается краской, будто хотел что ляпнуть, да язык вовремя прикусил. — Все-таки на твоем месте я бы не стал про это никому рассказывать. Если не хочешь всю жизнь проторчать в резервации.