— Merci, mon enfant,[6] Иван Павлович, выходите: вам там совсем неловко вышивать.
Гость под столом фыркнул от смеха и самым беззаботным, веселым голосом отвечал:
— Действительно, ваше сиятельство, неудобно.
И с этим вдруг, как арлекин из балаганного люка, перед ними появился штатский молодец в сюртучке не первой свежести, но с веселыми голубыми глазами, пунцовым ртом и такими русыми кудрями, от которых, как от нагретой проволоки, теплом палило…
Канкрин подал ему с лежавшего на столе серебряного plateau[7] большую черепаховую гребенку и сказал:
— Поправьте вашу прическу.
— Это напрасно, ваше сиятельство.
— Нет, она у вас в беспорядке.
— Все равно, ваше сиятельство, их причесать нельзя.
— Отчего?
— Они у меня не ложатся.
— Как не ложатся!
— Никогда, ваше сиятельство, не ложатся.
— Слышите! — обратился граф к офицеру; тот улыбнулся.
— Ну, а если их — эти ваши волосы намочить водою?
— И тогда не ложатся.
— Вот так натура! — подхватил граф и то же самое повторил, оборотясь к офицеру, а Марье Степановне сказал по-французски:
— А вы напрасно говорите, что он конфузлив.
— Он теперь оправился, потому что вы его обласкали.
— А-а, это очень быть может, — согласился граф и докончил:
— Ведите же нас, милая хозяйка, к вашему столу.
С этим он подал Марье Степановне руку и провел ее к столу, где всех их ожидал шоколад.
На Ивана Павловича действительно была сказана напраслина, будто он конфузлив; но тем не менее он все-таки не знал, куда деть глаза, и министр вступился в его положение и начал его расспрашивать.
ГЛАВА ПЯТАЯ
— Служите ли вы где-нибудь, молодой человек?
— Служу, ваше сиятельство.
— И что же: везет ли вам на службе?
— Не знаю, как вам об этом доложить.
— Ну какое вы, например, занимаете место?
— Канцелярский чиновник.
— Еще не высоко! А давно уже служите?
— Пять лет.
— Что же вас не подвигают?
— Протекции не имею, ваше сиятельство.
— Надо иметь не протекцию, а способности и доброе прилежание при добром поведении. Это гораздо надежнее.
— Никак нет, ваше сиятельство.
— Что значит ваше «никак нет»?
— Протекция гораздо надежней.
— Что за вздор вы говорите!
— Нет-с, это действительно так.
— Перестаньте, пожалуйста! Это даже думать так стыдно.
— Отчего же, ваше сиятельство, стыдно, — я это беру с практики.
— С какой практики? Велика ли еще ваша практика! Вы так молоды.
— Молод действительно, ваше сиятельство, но все так говорят, и я тоже по себе заключаю: я считаюсь и способным, и все старание прилагаю, и ни в чем предосудительном в поведении не замечен, в этом, я думаю, Марья Степановна за меня поручиться может, потому что я ей уже три года известен…
— Ах, вы уже три года знакомы! — перебил граф. — Это раньше меня!
— Несколько менее, — заметила Марья Степановна.
— Да, действительно менее, — подхватил Иван Павлович.
— Он, однако, вовсе не застенчив, — шепнул ей на ухо граф.
— Вы его обласкали.
— Правда ваша, правда.
— А кто это, молодой человек, ваш главный начальник, при котором так мало значат труды и способности, а все зависит от протекции?
— Прошу прощения у вашего сиятельства: этот вопрос меня затрудняет.
— Не стесняйтесь! Мы здесь встретились просто у общей знакомой— милой и доброй дамы и можем говорить откровенно. Кто ваш главный начальник?
— Вы, ваше сиятельство.
— Как я!
— Точно так, ваше сиятельство: я служу в министерстве финансов.
— Ну, послушайте, — обратился граф по-французски к Марье Степановне, — он совершенно не застенчив.
Та сделала нетерпеливое движение.
— Отчего же я вас, Иван Павлович, никогда не видал? — спросил граф.
— Нет, вы изволили меня видеть, только не заметили. Я во все праздники являюсь и расписываюсь на канцелярском листе раньше многих.
— Да как же, наконец, ваша фамилия?
— Я называюсь N—ов.
— N—ов, — так я произношу?
— Точно так, ваше сиятельство.
— Ну, adieu, mon enfant,[8] — обратился граф к даме, — и au revoir, monsieur N — ов.[9]
Граф и его спутник простились, сели на своих коней и уехали.
Наблюдавший всю эту любопытную сцену офицер заметил, что Марья Степановна различила разницу посланного ей графом «adieu» от адресованного Ивану Павловичу «au revoir», но нимало этим не смутилась; что касается самого Ивана Павловича, то он при отъезде гостей со двора выстроился у окна и смотрел совсем победителем, а завитки его жестких, как сталь, волос казались еще сильнее наэлектризованными и топорщились кверху.