В конце августа я подбирал в магазине школьно-письменных принадлежностей плакаты для классной доски, когда увидел через окно женщину на стоянке: она махала рукой кому-то в магазине. Не узнав ее, я решил, что она машет кому-то другому, но когда вышел с покупками и зашагал через стоянку к своей машине, эта женщина направилась ко мне. Она была непривлекательной, лет пятидесяти, одета во все коричневое, но ее лицо выражало такую целеустремленность, что я ускорил шаг. Такая дамочка вполне могла воззвать к моей гражданской совести или попросить денег, хотя я уже догадывался, что она хочет со мной поговорить, и поставил целью сесть в машину до того, как она меня поймает.
Но цель достигнута не была. Наши траектории пересеклись футах в пяти от багажника моей машины. Она остановилась и уставилась на меня.
— Чем я могу вам помочь? — промямлил я.
— В комнате, — молвила она тихо, — ты можешь написать свой рассказ.
От ее слов я похолодел.
В КОМНАТЕ!
— О чем это вы? — спросил я с наигранной храбростью, покрывшись гусиной кожей.
Она схватила мою руку, перевернула ее ладонью вверх и, прежде чем я успел вырваться, стала писать на моей ладони черным фломастером, которого я раньше не замечал. Через несколько секунд, завершив свое занятие, она зашагала прочь.
— Эй! — крикнул я, но она не оглянулась. Мне и не хотелось, чтобы она оглядывалась.
Я уставился на свою ладонь: что она там накалякала? Как я и боялся (или знал?), это оказался адрес.
В КОМНАТЕ…
Как она узнала, что я хочу стать писателем? Связана ли упомянутая ею «комната» с той, о которой говорил мой отец? Вопросов было слишком много, ответов — ни одного.
Адрес на моей ладони указывал на весьма отдаленное место. Я жил в Анахейме, а улица, название которой красовалось на моей руке, находилась в Лос-Анджелесе. Она упоминалась в выпусках новостей — вероятно, в связи с какими-то преступлениями. Я знал, что непременно отправлюсь туда, чтобы все выяснить. Вместо того, чтобы вернуться домой, все обдумать и попытаться прийти к логическому умозаключению, я решил ехать туда немедленно. Я заправил бак на ближайшей колонке, включил навигатор и помчался по шоссе Санта-Ана на запад.
Улица располагалась в центральной части города, среди небоскребов. Я терялся в догадках, к чему готовиться, и по пути успел навоображать всякого, от склада до богатого особняка и ночлежки. Но навигатор привел меня к одному из типичных для Лос-Анджелеса небоскребов, бетонному офисному билдингу с одинаковыми рядами окошечек — такие часто можно видеть в черно-белых кинофильмах 1940-х годов. Он уступал высотой соседним гигантам из стекла и стали, но все равно был внушительным и, несмотря на почтенный возраст, все еще использовался: через стеклянные двери сновал взад-вперед деловитый люд.
Мне пришлось изрядно поколесить по окрестным кварталам, по улицам с односторонним движением, прежде чем нашлось свободное парковочное место рядом с закрытым итальянским рестораном. У меня не было монет в четверть доллара для паркомата, но он оказался современным, принимающим кредитные карточки, поэтому я заплатил за час стоянки и зашагал по боковой улице к зданию.
Заправляя машину, я переписал адрес со своей ладони на краешек дорожной карты Калифорнии, которую возил в бардачке, на случай, если чернила быстро сотрутся, но они еще были видны, поэтому, войдя в холл здания, я справился с надписью на ладони: комната 511. Пятый этаж, решил я и дождался одного из лифтов.
Коридор на пятом этаже был пуст. Я услышал музыку и пошел на звук. Он доносился, ясное дело, из-за последней двери на этаже, — деревянной, с облупившейся краской, как в любой из квартир в любом жилом доме. На уровне глаз к двери были прибиты три металлические цифры: 5, 1, 1.
Не найдя звонка, я постучал. Никто не ответил, тогда я постучал снова. К музыке примешивались другие звуки, которых я не мог распознать, но дверь мне не открывали. Тогда я повернул дверную ручку — и дверь медленно открылась.
В помещении передо мной было сумрачно, но не темно. Ни окон, ни осветительных приборов. Здесь оказалось гораздо просторнее, чем я ожидал, и было полно народу. Мужчина в блузе рисовал на огромном холсте абстрактную картину. Женщина играла на пианино.
Один из людей был моим отцом.
И он танцевал.
Я застыл в двери, словно к месту прирос. За все прошедшие годы он ни капельки не переменился. Те же волосы, лицо без морщин, даже одет был вроде бы так же, как тогда. Подпрыгивая и вертясь на месте, он узнал меня.
— Я знал, что ты придешь! — радостно воскликнул он.
Мне было страшно на него смотреть. Не только потому, что он не постарел, но и от того, как он танцевал, из-за самих его движений. В том, как болтались его руки, была самозабвенная бесшабашность, хаотическая свобода, которой я никогда в своем отце не замечал. Но не только она. Он неправильно двигался, танцевал не так, как принято: какая-то стихийная, пугающая хореография, какой вообще не должно было существовать. Вот что привело меня в неописуемый ужас!
Лиз Нгуен, как я теперь разглядел, тоже была там и тоже вытворяла нечто пугающее, противоестественное, опровергавшее все, во что я верил. Моя реакция казалась бессмысленной — ведь это был всего лишь танец, — тем не менее я не вру, описывая свои чувства. То, что она выделывала, доводило до крайности то, что она позволяла себе в прошлый раз, когда разогнала остальных танцоров. Это был какой-то нечестивый, мерзкий танец, сопровождаемый улыбкой — ужасающей улыбкой. Как и мой отец, она не повзрослела, оставшись той же семнадцатилетней девушкой, какой была на празднике Сэди Хокинс почти десять лет назад.
Я ждал, что отец скажет мне что-то еще. Мы ведь не виделись с тех пор, как мне было 10 лет, и он, конечно, хотел попросить у меня прощения или признаться, что очень по мне соскучился, что любит меня, что…
Если бы!
Вместо этого он продолжал свой нескончаемый устрашающий танец, даже не глядя в мою сторону.
Как давно это продолжается? Десятилетия? С тех пор, как прозвучали его последние обращенные ко мне слова: «В комнате я исполняю танец»? Тогда можно было подумать, что он давно этим занимается. Как давно — и как часто? Выходит, это не прекращалось с тех пор, как он нас оставил? Он совершенно не постарел. И это все, чем он занят? Он хоть когда-нибудь останавливается? Как насчет сна? И еды?
А он знай себе танцевал, и это зрелище выводило из себя, бесило. Я хотел, чтобы он перестал, чтобы отреагировал на мое присутствие, обнял меня, пожал мне руку, хотя бы прекратил свое нелепое дерганье…
Но он и не думал останавливаться. Мне уже хотелось, чтобы он оступился и упал, раз не было другого способа положить этому конец. Или, еще лучше, свалился с сердечным приступом, схватившись за грудь.
Я желал ему смерти!
Лиз Нгуен продолжала собственный танец, остальные малевали картины, бренчали на музыкальных инструментах, произносили речи. Все были погружены в свои навязчивые занятия.
Рядом со мной возникла та самая непривлекательная особа, которая накалякала на моей ладони этот адрес, — я не заметил, откуда она взялась.
— В комнате, — проговорила она шепотом, — ты можешь убить своего отца.
Отец все танцевал. После приветствия он не сказал мне ни единого словечка, и я ненавидел его за это. Я впервые заметил нечто длинное, похожее на копье, прислоненное к стене справа от меня.
«В комнате ты можешь убить своего отца».
У меня не было намерения его убивать. Привлечь его внимание — вот и все, чего мне хотелось. Я только хотел, чтобы он перестал. Но, взяв копье — всего лишь, чтобы ткнуть его и принудить прекратить этот изматывающий танец, — я сильно, как бейсбольной битой, ударил его по ногам. Несколько секунд назад я хотел только остановить его, а теперь у меня появилось желание сломать ему ноги, и я ужаснулся чувству удовлетворения, которое появилось у меня от его падения. Он распластался на грязном деревянном полу, и я, не дав ему встать, со всей силой ударил его копьем по ногам наотмашь, как палкой. Я наносил удар за ударом, потом перенес удары на его руки, потом на голову. И он умер.