«Значит, снова ничего? — удивлялся он. — Что теперь-то от нас надо? Мы выполнили все поставленные нам условия, нормальные и ненормальные, мыслимые и немыслимые, изменили название страны и флаг, объявили себя глупыми и бесхарактерными, несвободными и полунезависимыми, из-за этого многие жизни лишились, ну, что еще от нас требуется?»
В такие моменты, терзаемый жутким любопытством, он горько сожалел, что не был больше человеком и не мог пробежать по Джона Кеннеди, пройти по туннелю под домом номер один, оказаться перед домом Новотного и купить газету у Альберто. Теперь это было невозможно из-за непосредственной опасности — закончить жизнь под колесами несущегося автомобиля или быть кем-то прихлопнутым и превратиться в красивый меховой воротник на шее какой-нибудь раздушенной дамы. Чаирчанец отлично понимал, насколько рискованно его положение, но неизвестно, хватило бы ему храбрости решиться на новое превращение теперь, когда он уже привык к жизни хорька. Потому он и сидел часами, свернувшись на ветке ясеня, обескураженный беспощадной непредсказуемостью Господа, его непонятной склонностью к нелогичному мироустройству, его странной тягой к несмешным шуткам, ведь он мог любое существо в любой момент, по своему хотению, превратить в другую телесную сущность, изменив его, например, увеличив или уменьшив, все равно. Чаирчанец нередко задавался вопросом, зачем же Бог оставил ему разум из предыдущей жизни, полный планов, надежд, желаний, стремлений, когда Он, ну, тиран да и только — а в этом несчастный убедился на своем собственном примере, вот повел себя чуть не так и готово, — в одно мгновение, как будто ему другим было нечем заняться, враз превратил все в прах и пепел. Так ночами размышлял чаирчанец и только под утро, основательно промерзнув, залезал в свое логово в толстом стволе ясеня, удрученный тем, что ему суждено существовать в таком странном обличье в тесном пространстве района Чаир в Скопье. А что еще ему оставалось? Был ли у него другой выбор теперь, когда он превратился в полуторакилограммовый кусок жилистого мяса, брошенного гнить в неогороженной тюрьме собственной судьбы?
Но жизнь поворачивается к нам то плохой, то хорошей стороной. Она, как говорится, вроде зебры. После дождя бывает солнце. После печали — радость. Солнце и радость пришли к чаирчанцу совершенно неожиданно одной декабрьской ночью две тысячи двадцать третьего года. Он только съел скромный ужин — обгрыз мох с мокрого ствола дерева, на котором жил, — и уже приготовился занять свое место в дупле, которое, кстати, со временем становилось все больше и уже начинало угрожать стабильности его высокого дома, как вдруг появилась она — незнакомая самка ласки, которая прямиком залезла на ветку ясеня и без стыда зашептала ему на ухо:
— Ты что? Не узнаешь меня? Я твоя однокурсница, не помнишь, что ли? Та, которую все звали «глупая блондинка», так что мне пришлось перекраситься в черный, хотя я блондинка от рождения, ну, вспоминай.
— И что с того? — невпопад сказал чаирчанец, окончательно сбитый с толку, смущенный и растерянный при виде ласки, которая так и вилась у него перед глазами. — Послушай, — пролепетал он, потом выскочил из дупла, долез до самой кроны ясеня и вернулся назад, чтобы проверить, не сон ли это, и, убедившись, что он не спит, продолжил: — Что случилось? Как ты стала такой?
— Утром меня машина сбила, на перекрестке около судебной палаты. Только я хотела улицу перейти… И вот тебе!
— Неисповедимы пути Господни! — сказал он с тайной радостью, которая начинала постепенно переполнять его, потому что это означало, что все-таки Господу хватило великодушия, раз он наконец-то решил, как когда-то в раю, дав Адаму Еву, скрасить и его одиночество во второй жизни и послать ему эту его знакомую. Сама мысль, что пришел конец надоевшему одиночеству, быстро его отрезвила, оживила и дала волю к жизни. Он даже забыл о неприятном нраве Господа, склонного бросаться в крайности и готового в любой момент превратить его радость в глубокую скорбь. — Ты есть хочешь? А пить? — суетился он вокруг ласки и лапками обдирал мох со ствола. Он очень обрадовался, увидев, что его бывшая однокашница невероятно быстро приспособилась к новой обстановке и без лишнего жеманства взяла мох, который он ей принес, и принялась с аппетитом его жевать. — Господи! — только и сказал он, просто так, прежде чем сесть рядом с ней на ветке, погладить лапкой ее редкие усики и посмотреть ей прямо в смеющиеся глаза, а потом подумал: «Чем же занимаются ласки, когда им делать нечего?» И так, почти счастливые, они просидели на ветке всю долгую ночь, глядя на черных воронов, которые каркая, носились над парком.