Вдруг Горушкин приотстал от меня на шаг, присел — я подумал: нашел что-нибудь или сапог поправляет. А он сперва как-то странно зашуршал, захрипел, потом захлопал ладонями по своему дождевику и закричал по-петушиному. У меня даже конь заполошился, чуть поводья не оборвал.
— Что же ты делаешь, озорник эдакий?! — крикнул я. — И не предупреждаешь!
— Обожди, Вьюга, обожди, слушай хорошенько, — замахал он рукой, словно я мог чем-то помешать ему. И вдруг снизу в разомлевшей пограничной тиши раздался ответный петушиный крик. Он прозвучал забористо и звонко, как вызов. Горушкин просиял от радости. Опять во всю мочь захлопал по дождевику ладонями и заорал все тем же кочетиным голосом. И снова на заставе пропел петух, но уже без вызова, а как-то торжественно и напевно.
— Вот и все, — подмигнул Горушкин, — пошли, все в порядке.
— Что это обозначает?
— Так, ничего не обозначает. Просто петух. Солист. Поет шибко красиво, прямо за душу хватает.
— А к чему нужно его красивое пение? Здесь не музыкальная комедия, а пограничная застава.
— Ничего ты не понимаешь, Вьюга. По-твоему, выходит, что пограничника можно только постным потчевать? Ошибаешься. Он и в скоромном неплохо разбирается. А Солист поет к делу, не для баловства. Вот откликнулся, значит, на заставе полный порядок, никаких происшествий…
— Ну, а ежели нет порядка, тогда как?
— Смотря по обстоятельствам, — ответил Горушкин. — Ежели, скажем, тревога — он, как полковой трубач, загорланит, в две ноты, и не один раз, а три. Ежели начальства много понаехало, инспекция, например, или еще что — два коротких запева и порядок. А еще ночью каждый час с пограничниками разговаривает, которые в наряде находятся. На заставе всего трое часов: у начальника, в дежурке висят ходики о кошкиной мордой на циферблате, да еще одни — «Павел Буре» с ключевым заводом одна тысяча восемьсот шестьдесят седьмого года выпуска — эти переходят из рук в руки. В общем, весь личный состав обслуживают. И дают их только тогда, когда что-то на границе сверять приходится. Вот поневоле к петушиному крику будешь прислушиваться.
— Постой. Это даже забавно.
— Ничего забавного нет. Все деловое, служебное.
— А как же он узнает, что начальство приехало или инспекция? Дежурный ему, что ли, об этом докладывает?
— Нашел чего спрашивать! Солист-то на конюшне живет и всех заставских лошадей, как своих куриц, знает. Появились чужие лошади — все…
Когда я спросил его, кто же приучил этого горлопана к такому хитрому делу, он не признался, что это его работа: давно, говорит, Солист, на заставе проживает. А как только мы подошли — все само собой открылось: огромный, красноголовый петушина с черной широкой грудью, с янтарно-золотистой шеей и с таким надменным задиристым видом, ровно он тут сам бог и воинский начальник, важно прогуливался у ворот. Увидал он Горушкина, затопал ногами, потом вытянул шею, и, как одурелый, пустился навстречу нам. Не успел я моргнуть глазом — он взлетел Горушкину на плечо и заорал так, что у меня чуть барабанные перепонки в ушах не лопнули. Вот это — Солист!
Зашли мы во двор — начальник заставы стоит. Горушкин прогнал с плеча петуха, приставил к ноге винтовку и доложил о выполнении службы. Начальник видел этого горластого безобразника, но ничего не сказал, вроде так и должно быть. Я представился и доложил о благополучном прибытии. Пошли с Горушкиным в конюшню — лошадь мою ставить, и петух за нами, Так по пятам и идет. Я говорю:
— Прогони ты этого олуха, не собака ведь, а бестолковая домашняя птица. Чего ты позволяешь ей? Ну, к чему ты такое баловство на государственной границе разводишь?..
— Пущай идет, он тоже службу выполняет, — отвечает Горушкин.
А когда мы вышли из конюшни, петух вдруг тревожно гоготнул, подпрыгнул и заорал: к-р-р-р… И еще одно чудо свалилось на нас: с высоченного дуба, который рос перед окнами заставы, кубарем скатился бурый косматый медведь и прямо кинулся на Горушкина. Я — бежать, но Горушкин удержал меня.
— Стой! Куда побежал, не тронет.
Зверь фыркал, урчал как-то забавно, терся мордой о плечо Горушкина, а тот трепал густую медвежью шубу и ласково приговаривал: