Королевич: Стойте! Прекратите это! Ведь это же гадость! Я не желаю участвовать в этой мерзости. Я сейчас Шекспира начну декламировать. Мне просто жутко от такой галиматьи.
Баар (смотрит в тетрадку): Все это вы говорите совершенно точно, по роли.
Королевич (становясь в позу):
или мы актеры или мы все сошли с ума? Освободите меня, пожалуйста, от всего этого.
Люся: Не размахивайте так руками, Королек. Когда я размахиваю, вы на меня кричите.
Евгения Меркурьевна: Что ж, коли нет костюмов, придется значит в своем собственном играть.
Пожилая актриса (тихо): А собственное-то все в дырах.
Актриса помоложе: Мне сегодня письмо пришло из Белграда, сестра к себе зовет.
Баар: Господа, я опять призываю вас к благоразумию: довольно мы наделали глупостей. Давайте же что-нибудь решим, так дальше продолжаться не может.
Королевич: И это ваш третий акт? Да по какому праву? (срывает с окна бархатную занавеску и закутывается в нее, как в тогу):
Все это произошло за месяц до рождества, и это было их последнее представление.
Из шестнадцати человек сейчас в городе осталось всего пятеро: двое действительно были взяты при облаве и посажены в тюрьму за просрочку документов, их вероятно скоро вывезут на какую-нибудь границу. Виолова устроилась на съемках и пока кормит и себя, и Королевича. Они поселились в маленькой гостинице, где раньше живали студенты, художники, натурщицы и музыканты. Сейчас они там одни. И на улице совсем темно и пусто, особенно вечерами. Баар — в больнице.
Остальные выехали, кто — куда. Трое получили визы во Францию. Сергеев-Горский умер.
1939
АРХИВ КАМЫНИНОЙ
Камынину приснился странный сон, — только через несколько дней выяснилось, что сон был самый обыкновенный. Он увидел себя крошечным, не больше мухи, в собственном раскрытом рту. Он узнавал свои громадные, еще крепкие зубы, по которым карабкался, как по скалам, с опаской поглядывая на покоящийся неподвижно и все-таки страшный язык, на высокое нёбо, до которого при всем старании, он никак не мог достать рукой. Все это было самого будничного, красноватого цвета и только два полукруга зубов с их черными пломбами чернели скользко и влажно.
Мимо передних двух зубов, узких и тесно прижатых один к другому, по изнанке длинного клыка, он прополз к первому коренному, широкому, желтому, с серебряной пломбой, и собрался присесть на его острый край, когда он увидел, что за пломбой зияет щель, из которой дует холодом. Он просунул голову. Это был ход, ведущий неизвестно куда. Камынин решил войти. С трудом пролез он на животе, цепляясь пиджаком за острые выступы, протянув вперед руки. В темноте был поворот, потом еще один. Проход становился все шире, уже можно было встать на четвереньки. Внезапно впереди блеснул свет и через мгновение открылась даль с небом, озером, цветущими деревьями, с какой-то статуей над тихо журчащим фонтаном.
В ту же минуту он подумал: только бы не проснуться! Чувство радости охватило его, чувство покоя, свободы, странной поэзии, которая утром исчезла, и, проснувшись, он даже подумал, что пейзаж слегка смахивал на пейзаж конфетной коробки или открытки из тех, которые посылаются из горных местностей. Что-то в нем было слишком розово, слишком серебристо, слишком нежно смотрела статуя в голубую даль, и так чист был водоем, и такое вокруг было густое и сверкающее цветение.
Но во сне хотелось одного: не просыпаться. Погулять вокруг, посидеть на зеленой скамейке; может быть, встретить кого-нибудь, кто прибрел сюда тоже не совсем обыкновенным способом; вообще остаться здесь, не возвращаться. Но сон, конечно, кончился как-то очень скоро. Камынин зажег свет, посмотрел на часы, потрогал зуб, надавил. Было только немножко больно.
Через несколько дней зуб уже болел по-настоящему, и Камынину пришлось отправиться к врачу. Он давно не лечился, но помнил, что лет восемь тому назад был у одной дантистки, которая большими, нежными руками, влажно пахнущими мылом, что-то ковыряла в этом самом зубе. Она делала это так уютно, так медленно, была сама такая тихая, белая, так вяло и сонно звякали на стеклянном столе металлические инструменты, что Камынин решил пойти к ней: несмотря на то, что принимала она его в холодном, выкрашенном масляной краской кабинете, ему тогда стало хорошо от ее молчания и скрытой силы.
— Пойди непременно, — сказала ему пожилая дама, с которой он жил, и которая всегда уговаривала его сделать именно то, на что он уже сам был согласен. — От зуба бывают осложнения. Она тебе положит туда что-нибудь. Пойди непременно.
Он не помнил ни адреса, ни имени, но помнил улицу. Походив немного взад и вперед, он нашел дом и дощечку, и уже по аптечному запаху на лестнице понял, что это здесь.
В приемной сидело трое, но сама приемная напомнила ему сразу все забытое, бывшее восемь лет тому назад. Все было то же, но он был другой. В этом самом кресле он сидел тогда, ежась от боли и страшно спеша, потому что та женщина, с которой он теперь жил, ждала его в кафе на углу, обещала так и быть дождаться, если это не будет слишком долго и если она не соскучится. Он тогда еще не жил с ней, а только встречался, и она так капризничала, что он просто не знал, что делать, как ей угодить. Мысль о том, что она уйдет, рассердившись, и потом будет упрекать его, и боль, сверлящая под самым глазом, так мучили его, что он тихо ныл, не отрываясь смотря на дверь. А над дверью, под самым потолком, висела окантованная картинка: что-то отдаленно напоминающее «Хирургию» Чехова. На столе лежали журналы, иллюстрированные, затрепанные. Давно это было. Грустно вспоминать и немножко смешно сознавать, что все меняется, одна приемная зубного врача остается.
Тот же сумрак в окошке, тот же дом напротив, тот же рояль, на котором может быть за эти годы никто ничего не сыграл, те же люди ждут и вероятно та же милая, белая, кроткая и сильная женщина, если конечно не умерла, не продала, не уехала. И только он другой, и жизнь другая, и взбалмошная особа постарела, не ждет его больше, и не носит ярких платьев, которые он так любил на ней. Как и восемь лет тому назад, на столе лежали журналы, книги, больше французские, но были и русские. Был четвертый том «Чтеца-декламатора», начинавшийся «Вороном» Эдгара По, роман «Погибшие струны», наверное очень интересный, советский ежемесячник (книга десятая), печатающая всевозможные литературные и исторические документы. Камынин открыл ее, прочел оглавление и в нем вдруг все на мгновение остановилось.
В это время открылась дверь и, по другому причесанная, с мягким лицом появилась дантистка, вопросительно взглянула на сидящих, поклонилась ему, не узнавая, и впустила какую-то барышню. Опять все стало тихо. Между тем, Камынин опять перечел оглавление советского журнала, потому что в нем для него было что-то до того необычайное, до того невероятное, что надо было сейчас же выяснить, поймать, понять.
Между донесениями Бенкендорфа, перепиской Страхова, рассказом о последних днях профессора Павлова, неизданным восьмистишием Полежаева, он прочел: «Из архива З.Н. Камыниной». З.Н. Камынина была его мать.
Восемьдесят вторая страница. Он перелистал книгу, нашел. В небольшом предисловии сообщалось, что в библиотеку имени Ленина в Москве недавно поступил чрезвычайной ценности архив, «еще ожидающий своего историка»; З.Н. Камынина, говорилось дальше, в течение одиннадцати лет была «подругой жизни» человека, каждая черточка жизни которого есть ныне достояние потомства (здесь была доставлена фамилия, от которой у Камынина сердце встало поперек груди). Архив этот состоял из трех частей: а) переписки Камыниной с этим человеком — 117 писем ее к нему и 93 письма его к ней; они частично печатаются ниже; б) подготовляющегося к печати ее дневника за годы 1907–1918, времени их близости; и в) воспоминаний дочери Камыниной, недавно умершей, о своей матери, «женщине весьма примечательной для своего времени». В конце сообщалось, что писатель Павликов в настоящее время готовит роман, где будет описана любовь Камыниной, роман, основанный на тщательном изучении опубликованных и еще не опубликованных документов.