Говорил он как бы себе, а я как бы подслушивал и поэтому запомнил.
Меня перевели в другую школу — чтобы избавить от позора и от Бобика. К маркам я никогда не возвращался.
В юности досталось мне собрание гравюр, был соблазн их собирать, очень меня уговаривали. Уклонился. Говорил, что времени нет. Времени, конечно, не хватало, но на самом деле — боялся. Себя боялся.
Школьные годы давно слились в один нераздельный поток детства, а вот пятый класс, четко обозначенный тем происшествием, остался, то событие с марками не стало ни забавным, ни милым, оно торчит такое же постыдно страшное, гора окаменелого пепла. Никак не удается посмеяться над ним.
Остался интерес к чужим коллекциям, втайне удивляюсь диковинным человеческим увлечениям — чего только люди не собирают. Один московский начальник повез меня к себе на дачу, показал сарай, где на дубовых полках выстроилась шеренга обуви разных стран и эпох. Ботинки, туфли, сапоги, ботфорты, башмаки — все заботливо протертые, смазанные. Я видел коллекции керосиновых ламп, перочинных ножей, граммофонов, флюгеров, журнальных обложек, пуговиц, карандашей, гвоздей, спичек, флаконов. Хозяева этих собраний составляли особую породу людей, они относились всерьез к своей страсти, и в то же время посмеивались над ней, и не могли от нее отказаться. Их азарт, их неутолимая жажда найти, достать, приобрести отпугивали меня и привлекали. Это было опасливое чувство запретного, временами я ощущал как бы подземные толчки тех давних темных сил.
С Бобиком мы встретились спустя много лет. Я собирал тогда рассказы блокадников для книги о блокаде, ходил по квартирам и записывал. Меня передавали от одного блокадника к другому. Однажды на Васильевском острове мне сказали, что в соседнем подъезде живет один блокадник, любопытный тип, хотя он вряд ли мне подойдет. Да потому что он совсем не положительный герой, и кое-что рассказали о нем, всякие мрачные слухи.
Он не хотел меня принимать. Я долго уговаривал его сперва через приоткрытую дверь на цепочке, потом в полутемной передней. Я привык к тому, что многие блокадники не хотят возвращаться к своим тяжелым воспоминаниям. Но у меня существовало несколько приемов, которые помогали.
— Голодному нечего стыдиться, — сказал я, — и святой с голоду хлеб украдет.
Он был хромой, опирался на палку. Маленькая задиристая бородка сделала его неузнаваемым. Вдруг он пригласил меня в комнату, стал вглядываться и назвал меня по имени и тут же спросил «имя-отчество». Он обращался ко мне на «вы», настороженно, с некоторым подозрением. Не разрешил включить магнитофон. Рассказывал сухо, коротко. Ему перебило ногу в первый месяц войны, демобилизовали, остался в городе, голодал, как и все в блокаду. Родители умерли.
Я водил карандашом по бумаге, делая вид, что записываю его рассказ. Комната была большая, уставленная книжными шкафами. На шкафах стояли бюсты чугунного литья всей династии Романовых. Висело много картин. Похоже, специальности у него не было. После войны он работал в жилотделе.
Странно, что он меня узнал. Я никак не мог высмотреть в нем того мальчика, вроде как ничего прежнего не осталось в нем, но все же это был Бобик, и я, не стесняясь, передал ему то, что рассказывали о нем, как он обирал умерших от голода людей и на этом разбогател. Он не обиделся, не возмутился, он потребовал уточнить, что значит «обирал».
— Вы знаете, что такое мародеры на войне? — сказал я. — А я знаю. Я имел дело с этой сволочью. Вы же забирали не продукты.
— Продуктов у них не было, это точно, — подтвердил он. Похоже, что ему нравился мой гнев. Оказывается, он являлся не только к умершим, он заставал еще живых, тех, кто уже не вставал, с ними он тоже не церемонился, он давал им кусок сахара, буханку хлеба, торговаться они не могли, и забирал то, что ему нужно было. Он все это рассказывал с вызовом, не стесняясь. Жаль, что я не включил магнитофон, попробую по памяти восстановить его речь. Она была пересыпана матерщиной, он не оправдывался. Когда наступила блокада, он стал выменивать свою коллекцию марок — а она уже была приличной — на хлеб и крупу, выменивал у одного коллекционера, начальника; однажды, придя к нему, увидел, что дом его разбомблен, дымятся развалины, тогда Александр Прокофьевич, так, оказывается, величали Бобика, забрался туда по разбитой лестнице и вытащил несколько альбомов. Это было не фуфры-мухры, это был капитал! На черном рынке, оказывается, коллекционные марки котировались. Были прохиндеи, которые переправляли их на Большую землю и, по слухам, даже за линию фронта. У Александра Прокофьевича было то преимущество, что он знал многих коллекционеров.