Выбрать главу

В последние годы двое-трое из близких к ней людей очень осторожно, не впрямую, заводили с ней разговор о завещании. Дело заключалось в том, что, когда ее сын Л.Н.Гумилев был в лагере, Ахматова, чтобы после смерти, как она выражалась, "за барахлом не явилось домоуправление", составила завещание в пользу Пуниной. После освобождения сына она сделала запись (в одной из своих тетрадей и на отдельном листе бумаги) об отмене прежнего завещания, что автоматически означало, что ее единственным наследником становится сын. Эта запись, однако, не была заверена нотариусом. Она спросила меня, что я об этом думаю. Я ответил, что, по-моему, она не должна оставлять в каком бы то ни было виде завещания, направленного против сына. Она тотчас взорвалась, закричала о лжедрузьях, о нищей старухе. Через несколько дней опять заговорила на эту тему: сцена повторилась. И еще раз. 29 апреля 1965 года в конце дня она вдруг сказала: "Давайте вызовем такси, поедем в нотариальную контору". Тогда она жила уже на Ленина, контора находилась на Моисеенко, недалеко от Красной Конницы. Оказался очень высокий третий этаж, крутая лестница. Такие подъемы были противопоказаны ее послеинфарктному сердцу, я предложил вернуться и вызвать нотариуса домой на час, когда никого в квартире не будет. Она начала медленно подниматься. В конторе было пусто, кажется, еще один посетитель. Она грузно опустилась на стул. Я попросил нотариуса выйти из-за перегородки. У него оказались обожженные лицо и руки, блестящая натянутая кожа. Ахматова сказала: "Я разрушаю прежнее свое завещание". Он объяснил, что это надо сделать письменно. Она почти простонала: "У меня нет сил много писать". Договорились, что он продиктует, я напишу, а она подпишет. Так и сделали. На лестнице она или я что-то сказали про Диккенса. А когда вышли на улицу, она с тоской произнесла: "О каком наследстве можно говорить? Взять под мышку рисунок Моди и уйти". (Замечу в скобках, что после смерти те, кто не имели на архив Ахматовой никакого права, но в чьих руках он оказался, устроили позорную борьбу за него, состоялось позорное судебное разбирательство, в результате рукописи расползлись по трем разным хранилищам, и при этом неизвестно, сколько и каких разрозненных листков прилипло к чьим рукам).

Неблагополучие - необходимая компонента судьбы поэта, во всяком случае поэта нового времени. Ахматова считала, что настоящему артисту, да и вообще стоящему человеку, не годится жить в роскоши. "Что это он фотографируется только рядом с дорогими вещами? - заметила она, рассматривая в журнале цветные фотографии Пикассо. - Как банкир". Вернувшись из Англии, она рассказала о встрече с человеком, занимавшим в ее жизни особенное место. Сейчас он жил, по ее словам, в прекрасном замке, окруженном цветниками, слуги, серебро. "Я подумала, что мужчине не следует забираться в золотую клетку". Когда Бродского судили и отправили в ссылку на север, она сказала: "Какую биографию делают нашему рыжему! Как будто он кого-то нарочно нанял". А на мой вопрос о поэтической судьбе Мандельштама, не заслонена ли она гражданской, общей для миллионов, ответила: "Идеальная".

Она притягивала к себе не только своими стихами, не только умом, знаниями, памятью, но и подлинностью судьбы. В первую очередь подлинностью судьбы. Я кончил школу через три месяца после смерти Сталина, через два после освобождения еврейских врачей. Неизбежное для юности недовольство старшими, "отцами", попытки через бунт освободиться от их влияния получили пищу во внезапно открывшихся их трусости, слепоте, лицемерии, бессилии, не говоря уже о подлости, раболепии: в углубленное понимание причин прямолинейный ум не хотел вдаваться, эгоистичная душа была не готова к сочувствию. Одновременно, неизбежные для юности поиски авторитета приводили к разочарованиям: при близком рассмотрении авторитет официальный оказывался дутым, подпольный - ущербным.

В московском "Дне поэзии" 56-го года была напечатана элегия Ахматовой "Есть три эпохи у воспоминаний..." Я не мог отдать себе отчет в том, чем это поразило меня больше: тем ли, что она еще жива, или содержанием и красотой. За десятилетия, что прошли с тех пор, эти белые стихи, тотчас запомненные, много раз всплывали в сознании, по поводу и без повода, наполняясь содержанием, прежде не прочитанным, упущенным, ахматовским, равно как и впитанным, пережитым, своим. Это была новая Ахматова, и вместе с тем узнаваемая, выглядывающая из "Эпических мотивов". В следующий раз я увидел "Есть три эпохи" в сборнике 1961 года, так называемой "лягушке" - по зеленому цвету переплета, - в цикле с "Так вот он, тот осенний пейзаж..." (читается пейзаж, как привыкла произносить Ахматова) и четверостишием "И голос тот уже не отзовется". Впечатление от четверостишия было ослепительное, на время оно полностью затмило элегию. "Ликуя и скорбя". "Все кончено". Все было обязательно, интонация неотменима, власть каждого слова несомненна. Но главное - звук. Несколько поэтов, чьи стихи соседствовали с этими в альманахе, казалось, могли "договориться" между собой. Можно было представить себе, что вот Пастернак продекламировал "Свеча горела", затем Цветаева "Читателей газет", Заболоцкий "Прощание с друзьями" - и та же Ахматова "Есть три эпохи". Но что-то в женщине, которой принесли морковку, выходило за край и этого нового, и всех прежних известных мне стихотворений, присутствовал в словах, которые она изредка произносила, звук, вообще, как я тогда подумал, не вмещавшийся в стихи. Ни в каком поэтическом хоре не звучал, не мог звучать такой голос, словно выхваченный из хора плачущих над тем, кто сам уже безмолвен. "Где больше нет тебя". В то же время эти несколько прощальных слов не скрывали, что они составлены с искусством, в стихах был "эффект", строка обрывалась на "И песнь моя несется...", то есть все кончено, а песнь все-таки несется.

Школьный учитель литературы, он же директор школы, невысокий, физически сильный, с монгольским разрезом глаз и твердым подбородком сорокалетний орденоносец, не вел о своем предмете пустых разговоров, не занимался тонкостями. Про Ахматову, когда речь пошла о Постановлении ЦК 1946 года, он сказал: "С ней просто. Она сама была некрасивая, а всю жизнь любила очень красивого человека. Он на нее не обращал внимания, отсюда упадничество". Центром урока был план темы, сочинения на тему. Любую. Возможную на экзамене - мы писали только малую часть планируемых. Вступление. Содержание. Заключение. Римские цифры, арабские цифры. Строчные буквы: а), б), в)... Пункт четвертый: "Близость Онегина к декабристам; а) "Ярем он барщины старинной оброком легким заменил"; б) "Зато читал Адама Смита"; в) черновой вариант "Судьба царей, в свою чреду, все подвергалось их суду". Его подход к литературе был честным. Он требовал знания изучаемых произведений, задавая на лето конспектировать "Войну и мир", я с удовольствием делал это, по главам, получилась толстая тетрадь. Он не требовал любви к литературе, которая в России исторически считается более обязательной, чем любовь к химии. Не требовал, чтобы мы любили "Мать" Горького так же, как "Войну и мир". Он диктовал планы. "Образ Петра Безухова". Его значение в романе. Отношения с другими героями. Внешность, поступки, качества характера. "Образ Павла Власова". Его значение в романе. Отношения с другими героями. Внешность, поступки, качества характера. Он выводил литературу на уровень, на котором книги были равны друг другу. Собственно говоря, то же самое было на уроках дающий человек имел такое же ускорение, что и падающий камень. И на биологии: у паука тоже было сердце, только система кровообращения незамкнутая. Нам преподавали не изящную словесность, не заставляли сопереживать положительным персонажам, зато и не говорили, как через тридцать лет моим детям: "Евгений Онегин был одет во все ненаше". Нравилась тебе поэма "Двенадцать", не нравилась, ты должен был знать, что она обличает царизм и воспевает революцию. Мысль гнулась, но чувство оставалось нетронутым. Ты мог быть очарован "Сероглазым королем" и, разбуженный ночью, отрапортовать, что стихотворение упадочно и порочно.