"Безымянный переулок" первоначально стоял в подзаголовке "Царскосельской оды", написанной в конце жизни. За ним следовали два эпиграфа, гумилевский "А в переулке забор дощатый" и пунинский "Ты поэт местного, царскосельского значения".
Постепенно, с течением лет, сознание исподволь сопоставляло эти воспоминания, обрывочные сведения, случайные замечания, записи, пока они не образовали пусть ущербную, но общую картину. И тот давний выпад против чьих-то грязных - и доносительского характера - предположений о Камероновой галерее стал звучать по-другому. Не в том, разумеется, смысле, что "что-то" все-таки было, нет! и в ее словах об обладателях испорченного, злонамеренного ума, espirt mal tourne, поворачивающих стихи в любезную им сторону, я слышу то же негодование и брезгливость. Но в том, что не так все просто, как кажется по первому впечатлению; что место действия Царское Село, где находился Двор; что, дескать, хотя наш дом стоял на Малой улице, но Царское - городок игрушечный, там все рядом; что, помните, я когда-то рассказывала вам еще, как поэта Клюева прочили на место Распутина, так это тоже царскосельский слух; и что вот я вам говорю сейчас про Блока и про галерею, чтобы вы именно в такой связи запомнили, а потом когда-нибудь сопоставили с Палей, Ольгой и стихотворением "Призрак" и посмотрели, что выйдет.
И когда она делала в дневнике запись: "Все каменные циркули и лиры, - мне всю жизнь кажется, что П-н это про Царское сказал...", - думаю, она не сомнительнее других знала, что Пушкин это про Царское сказал. Но имела в виду напомнить про "величавую жену"; про рецензию Мандельштама на "Альманах муз", где он писал о "гисратической важности, религиозной простоте и торжественности" ее стихов: "...после женщины настал черед жены. Помните: "смиренная, одетая убого, но видом величавая жена"; наконец, про лиры, развешанные на ветках чужого сада.
Тонкий яд литературных реплик, произносимых между прочим.
И еще была причина, почему молодые люди вроде меня тянулись к ней. Она являла собой живой и в тогдашнем представлении безызъянный символ связи времен. Молодой человек по природе футурист, он недоволен устройством жизни, которое застал, и желает во всяком случае отменить, упразднить неуютные, мешающие ему запреты и снисходительные разрешения. В том случае, если его поприщем оказалось искусство, он еще и предлагает взамен их новые, единственно правильные, по его мнению, и необходимые. Но, получая одобрение единомышленников, которые в подавляющем большинстве сверстники, он интуитивно чувствует, что его позиция недостаточно основательна и непрочна, и ищет поддержки у "чужих", особенно у старших. Ему нужно, чтобы его позицию одобрил не только "текущий момент", но и "века". Так действует механизм преемственности.
Ахматова встретила революцию совершенно сложившимся человеком с устоями и критериями, которых впоследствии не меняла. Этим, а не только строгой и уверенной манерой поведения объясняется, в частности, то, что тридцатилетних ее и Мандельштама считали, называли и видели стариками. Ее воспитала петербургская, двухсотлетняя, и шире - русская, нескольковековая, культура. Усвоенные ею ценности были обеспечены содержанием огромного периода истории, нравственная оценка происходящего была та же, что, скажем, у княгини Анны Кашинской, или княгини Анны, жены Ярослава Мудрого, или у пророчицы Анны. Она рассказала про свою приятельницу: через несколько лет после революции та стирала в тазу белье на коммунальной кухне уплотненной квартиры. Прибежала дочка из школы и, проходя мимо, легко, хотя и не без вызова, произнесла: "Мам, а Бога нет". Мать, не прекращая стирать, устало ответила: "Куда ж Он девался?" Ахматова не соглашалась сбрасывать с "корабля современности" объявленный ненужным культурный балласт, не отказывалась от проверенного старого ради рекламируемого нового. Поэтому, когда она отзывалась на твое "ау", звук каждого ее слова будил эхо в уходящей неизвестно куда перспективе эпох, а не ударялся об недальнюю стенку нового времени.
Она была невысокого мнения об эстрадной по-эзии конца 50-х - начала 60-х годов. При этом качество стихов, как я заметил, играло не главную роль, она могла простить ложную находку, если видела за ней честные поиски. Неприемлемым был в первую очередь душевный строи их авторов, моральные принципы, соотносимые лишь с сиюминутной реальностью, испорченный вкус. Молодой московский поэт, мой знакомый, попросил договориться о встрече с ней. Я сказал ей об этом, рекомендовал его, она спросила, не помню ли я каких-то его стихов. Я прочел две строчки из юношеского стихотворения - "Ко всем по-разному приходит осень - стихами, женщинами, вином". - "Слишком много женщин", - произнесла она. Но принять не отказалась.
Или о входившем тогда в моду Роберте Рождественском: "Как может называть себя поэтом человек, выступающий под таким именем? Не слышащий, что русская поповская фамилия несовместима с заморским опереточным именем?" И когда я попытался защитить его, мол, спрос с родителей, последовало: "На то ты и поэт, чтобы придумать пристойный псевдоним".
Как-то раз принесли почту, она стала читать письмо от Ханны Горенко, ее невестки, я - просматривать "Новый мир". Через некоторое время она подняла голову и спросила, что я там обнаружил. "Евтушенко". Она попросила прочесть стихотворение на выбор: "А то я его ругаю, а почти не читала". Стихи были про то, что когда человеку изменит память и еще какая-то память, вторая (кажется, сердца), то с ним останется третья: "Пусть руки вспомнят то-то и то-то, пусть кожа вспомнит, пусть ноги вспомнят пыль дорог, пусть губы..." В стихотворении было строф десять, я заметил, что после третьей она стала слушать невнимательно и заглядывать в недочитанное письмо. Когда я кончил, она сказала: "В какой-то мере Ханнино письмо скрасило впечатление... Какие у него чувствительные ноги!"
В других стихах, которые я прочел в электричке по пути в Комарово, модный в то время ленинградский поэт вымученно и не очень изобретательно варьировал такую тему: дескать, в грядущем веке появится возможность искусственно воссоздавать людей, живших прежде. И тогда плохие, так сказать, реакционеры, будут воспроизведены во многих экземплярах, чтобы служить наглядным пособием в школах; а хороших, прогрессивных - более чем в одном вылепить не удастся. Я запомнил только, что Магометов будет чуть не полтора десятка, а вот Маяковский - один.
- Позвольте, - сказала Ахматова, - это не только пошло, это еще и выгодно.
Вскоре после революции у нее на глазах произошло то, что гордо и глубокомысленно стало называть себя переориентацией интересов поэзии. Однако внешняя убедительность формулы, апломб, с которым она произносилась, были призваны, в первую очередь, обмануть читателя, внушить ему законность измены тому, отказа от того, что делает стихи поэзией. Частное мнение, особый взгляд, словом, личное отношение поэта ко всему на свете одно гарантирует подлинность всякой его строчки, Когда поэт всечеловечен, как Пушкин, его личные стихи получают права представительствовать "за всех", говорить "от имени всех" - точнее: каждого. То есть: и я помню чудное мгновенье, и от меня вечор Лейла, и вообще он все это "про меня сказал". Но и когда поэт индивидуалистичен, даже эгоистичен, как Бальмонт или Игорь Северянин, у него нет выбора: он говорит только от себя и за себя, предлагая читателю любоваться его исключительностью или же пренебрегать ею. Новая установка: говорить "от имени народа", "за всех людей" - разворачивала взгляд поэта, теперь он должен был направляться не внутрь, а вовне. Допускалось (и поощрялось) совпадение обоих направ-лений с непременным первенством нового. "Мы" вытесняло из поэзии "я", впрямую и прикровенно: скажем, "я разный, я натруженный и праздный", несмотря на индивидуальность опыта и переживания, годилось, потому что предполагается, что "как и многие", "вместе с другими"; а что-нибудь вроде "все мы бражники здесь, блудницы" - по понятным причинам, нет. Множество предметов и тем, так называемых изжитых или камерных и потому осмеянных, стали официально и, что несравненно существенней, по велению сердца - запретными. Не свое, по возможности, обобщалось, а общее, по замыслу, усваивалось. Автор в самом деле шел навстречу читателю, умело вербовал его, получал многотысячную аудиторию, но спекулируя на поэзии, давая читателю все, что тот хочет, а не то, что он, автор, имеет. Ахматова сказала о В-ском, в 60-е годы быстро набиравшем популярность: "Я говорю со всей ответственностью: ни одно слово своих стихов он не пропустил через сердце".