Выбрать главу

Поездка была короткой, Рим не успевал заслонить Ленинград, Аппиева дорога - Крюков канал, Пантеон - Суворовский проспект. Выделенное в письме отточием созвучие "Рим и... дом" это не только ахматовская шутка-рифма Roma - дома и вывернутый наизнанку Urbis - Orbis, a как будто из опыта добытое знание, сообщаемое на потом еще не умудренному жизнью адресату, что Рим-мир меньше дома, что дом во всяком случае к концу жизни, не говоря уже о доме последнем, заключает в себе и все Римы, и весь мир.

В Италию, так же как через полгода в Англию, она ездила поездом. Ей вообще нравились путешествия по железной дороге - отчасти потому, что их характер да и само существо почти не изменилось с начала века, когда она путешествовала легко и много, разве что скорости сколько-то возросли. Она вспоминала, как возвращалась из Киева в Петроград в 1914 году перед самой войной через Москву: "Приехала в Москву утром, уезжала вечером, видеть никого не хотелось, с вокзала поехала на извозчике к Иверской, помолилась, потом весь день ходила по улицам, было так хорошо быть никем". В воспоминании, как и во всех других такого рода, не появлялось и тени тягот передвижения, не только всегда рассказчиками красочно описываемых, но и действительно составлявших чуть не все содержание путешествий того и последующих времен. "Что может быть приятнее поездки через зимнюю Финляндию в комфортабельном русском вагоне! Образец уюта", - сказала она в один из невеселых морозных дней в Комарове, когда серая влажная стужа пронизывала до костей. В последние годы, однако, переезды давались ей все труднее, главным образом из-за болезни сердца. За час до выхода из дома появлялись симптомы Reisefieber, предотъездной лихорадки, иногда случался сердечный приступ. Ездила она только с какой-нибудь близкой знакомой или свойственницей. На вокзал прибывали задолго до подачи поезда к перрону. Как-то раз сидели в зале ожидания на Московском вокзале в Ленинграде, и сопровождавшая ее Стенич-Большинцова вспомнила, как они с мужем провожали Мандельштама и тоже приехали раньше времени; в зале стояла пальма в кадке, Мандельштам повесил на нее свой узелок и произнес: "Одинокий странник в пустыне". Кто-нибудь из молодых назначался ответственным за ахматовский багаж, кто-то постоянно находился возле нее с нитроглицерином под рукой - другой флакон с нитроглицерином всегда лежал у нее в сумочке. Шла к вагону она медленно, опираясь на чью-нибудь руку, и время от времени останавливалась отдохнуть. Я часто бывал или провожающим, или встречающим - главное было идти не торопясь. Однажды летом 19б5 года мы решили поехать из Москвы в Ленинград вдвоем дневным сидячим поездом. Ее провожало несколько человек. Надежда Яковлевна Мандельштам, то забегая вперед, то приотставая, отпускала по поводу происходящего язвительные замечания, смысл которых собственно и заключался в язвительности. Под конец, когда мы вошли в вагон, она оглядела кучку провожающих и заметила между прочим: "Когда я уезжала из Пскова, на перроне стояло двести человек". Ахматова ничего этого, по тогдашней своей тугоухости, не слышала, В Ленинград мы приехали веселые, за окном по платформе бежали встречающие, впереди всех - с пышным букетом у груди - летел в нескольких сантиметрах над перроном Роман Альбертович, артист Ленконцерта.

Она читала Эйнштейна, понимала теорию относительности, к достижениям же техники относилась довольно сдержанно. К лифту - неприязненно, но терпимо; пишущую машинку, особенно в союзе с копировальной бумагой, терпеть не могла. Вспоминала, как в Гаспре в 1929 году физики или астрономы издевались: "Анне Андреевне бинокль в руки не давайте, взорвется". Лишь автомобиль пользовался безоговорочным признанием. Как-то раз наше такси остановилось у бензоколонки рядом с новеньким сверкающим "мерседесом", я сказал: "Красиво, правда?" Она ответила пренебрежительно: "Вам в самом деле нравится? У вас буржуазный вкус. Она, наверное, еще из этих современных говорящих: "Залейте бензин, он на исходе!", "Снизьте скорость, не оставьте своих детей сиротами!" Бр-р!" Ей нравилось, когда даже малознакомые владельцы машин приглашали ее прокатиться на автомобиле, довольно часто она находила повод вызвать по телефону такси поехать куда-то за чем-то, а иногда без повода: "Давайте прокатимся". Именно о таком бесцельном катании розовым днем - хотя у меня остался в памяти зеленовато-розовый летний вечер - по Суворовскому проспекту она напоминает в письме. "Бы знаете фокус со Смольным? Если медленно ехать по площади мимо собора, он начинает кружиться, а угол зрения остается один и тот же, Я вам сейчас покажу", - сказала она и попросила шофера повернуть с Невского на Суворовский. А в письме в больницу "мы еще поедем и к березам и к Щучьему Озеру" - это напоминание о других автомобильных прогулках.

Однажды Наталья Иосифовна Ильина предложила Ахматовой, а Ахматова мне, выехать на час из Москвы. Был бессолнечный день поздней осени, Ильина повернула на Рублевское шоссе и остановила машину на опушке березовой рощи, облетевшей, ослепительно белой, сплошь из высоких и как будто по чьему-то замыслу расставленных стволов. Ослепительность при этом смягчали, гасили беловатое небо и воздух, подкрашенный прямым и отраженным от берез дневным светом. Было тепло и невероятно тихо. Мы погуляли по опавшей листве и поехали обратно в город, Подозреваю, что ахматовская запись о березах: "огромные, могучие и древние, как друиды" и "как Пергамский алтарь" - возникла после этой прогулки. На Щучье же озеро в трех километрах от ее комаровского дома ездили не один раз, и по крайней мере один раз с Ильиной: четвертым тогда был Бобышев. Мы с ним выкупались, Ахматова посидела на пне, Ильина побродила по берегу, потом все погрузились в автомобиль, Н. И. стала разворачиваться, и тут Бобышев заговорил - в почти куртуазной, в общем, не свойственной ему манере, с паузами и эканьем, - что вот, мол, он, не позволяя себе и в мыслях вмешаться в процесс вождения и так далее, и так далее, хочет только любезно обратить любезное внимание водительницы на то, что заднее колесо, над которым он сидит, по-видимому, приближается к... Она ударила по тормозу на мгновение раньше того, как я крикнул: "Яма!" Мы втроем выскочили из машины: колесо висело над метровым обрывом, другое остановилось на самом краю. С великими предосторожностями мы откатили машину от ямы - Ахматова беззаботно и торжественно сидела внутри. Когда все было позади, я поинтересовался у Бобышева, почему он так длинно говорил, - ответила Ахматова: "Что за вопрос? Так человек устроен". Смеясь, она рассказала мне в другой раз, как Бобышев, выслушав от нее комплимент моим последним стихам, сказал угрюмо и многообещающе: "Я мог бы предъявить Толе ряд упреков". "И на том замолчал навеки. Это мне напомнило мальчика Валю Смирнова: он был мой сосед по пунинской квартире, погиб в блокаду. Он заглядывал ко мне в комнату и объявлял: "Сегодня вечером будет кино". Из этого ровно ничего не следовало. То есть ровно ничего: так ему требовалось для какой-то его игры". Потом прибавила: "Кроме этой, он говорил еще одну прелестную вещь. Я с ним занималась французским, учила: le singe - обезьяна, л сэнж, повтори. Он убегал из комнаты, потом просовывал в дверь голову, спрашивал: "Люсаныч - годится?" - и опять убегал". (Она могла, прочитав гостю свои новые стихи и слыша его восторженное бормотанье, вдруг произнести: "В общем, люсаныч годится?")