Ещё кудлатится небо зимнею хмурью, низко висит, цепляется обвислым животом за верхние этажи; ещё спят зубные врачи, и нежится певец под розовым одеялом, — начинает уже Пинхус свой день. Какие могут дела быть у нищего еврея, и что сулит ему день белесый, — но молится уже он у окна, с молитвенником бурым в руке, благодарит отца за жизнь долгую, за щедроты, за славу сияющую имени его. Каждый — на земном своём деле, и пусть спят ещё мирно зубные врачи, адвокаты, торговцы: в свой час заноет машина, высверливая иглой больной человеческий зуб, побежит адвокат с портфелем, заскулит у рояля певец в куртке холщёвой, и откроет торговец для посетителей дело своё. И пусть спешит теперь адвокат не во фраке на суд, и нет у торговца дела своего, — но так же торопится тот служить, с портфелем набитым, в положенный час, и так же лежат в запечатанных лавках товары, и так же болят у людей щербатые зубы.
И хоть слава пришла и кончилась бедность, и уже ходит полковник из пятого этажа в кепке залосканной, и хоть лижут сивое небо красные флаги на ветре октябрьском, — всё так же в свой час шепчет Пинхус в углу, и всё так же со скорбью еврейской глядят седые глаза поверх родных строк, сквозь бурые стёкла подвала, на великий простор человеческий, на волю людскую, на земной труд. Что из того, что живут все люди неравно, и есть евреи богатые, у которых вдоволь всего, и бедные есть евреи, у которых ничего нет, — не одинаково ли положат их в назначенный час головою к востоку, и посыплет им равви на лиловые веки священной палестинской земли: — всё равно великому, как едет еврей в последнем странствии своём: везёт ли его чёрный катафалк с шестиугольной звездой, или волочит его в саване жена на дворницких салазках.
Из конца в конец гонит судьба людей: лежат они в нетопленных вагонах, виснут на крышах, грудятся вповалку на станциях, и ходит по вагонам, из вагона в вагон, по вокзалам вшивым, заваленным солдатским тряпьём — ходит Чёрная, ходит тиф. Многих выбрасывает поезд, грязный, как боров: вот расползаются из вокзала с мешками и ношею, лежат на ступеньках, едят с ладони слежавшийся хлеб, а впереди дымится туманом чужой, голодный и пустынный город. Но бедный еврей — всегда странник, и привык он к странствиям своим: час лишь назад ступил он в большой город, а уж нашёл сородичей, и ещё прошёл день — начинает он дела свои и спешит через улицы, руки в карманах, котелок на затылке, и ещё проходит три дня — и многие уже знают его и раскланиваются с ним.
Мало ли найдётся дел, если простоять весь день у вокзала: одному указать, как пройти, посторожить вещи другому, — стоит на ступеньке вокзала, в картузе, с белыми пейсами, с посохом Авраама: что сунет в руку приезжий, тем и живёт — день за днём, соберёт в этажах верхних картофельной кожуры, сидит вечером в подвале нетопленном — и шепчет. Донёс сегодня он чемодан приезжему аптекарю, — и хоть в вечер субботний сидит он не за белым столом и не при подсвечнике серебряном — равно слышит великий и молитву богатого за богатым столом, и нищую молитву из угла подвального.
Что знает человек о своей судьбе? Семьдесят семь лет живёт он на свете, не ведая ничего о завтрашнем дне, — и шепчет Пинхус в углу в тысячный раз древнюю молитву, не зная ничего о зубном враче Якове Абрамыче, которого везёт и везёт чёрный поезд из мест голодных, где никто не лечит зубов, в большой город, вместе с сыном Аарончиком. Идёт и идёт поезд в ночи, стоит по суткам на станциях мокрых, ревёт, ползёт дальше; везёт: людей, муку, вшей. И сидит Яков Абрамыч у чёрных дверей, глядит на поля чёрные, выткут на которых гроздь золотую паровозные искры, — и думает. О чём думает зубной врач ночью в чёрном вагоне, среди мешков, вшей, людей, подле ящика, спит на котором сын, пятилетний Аарончик, и в котором лежат аккуратно все инструменты его мастерства. Думает он о том, что разложит их в комнате светлой в большом городе, первый зайдёт к нему посетитель, потом другой — пойдёт слава о чистоте работы и мастерстве его. Будет записывать он всех наперёд в жёлтую книгу, и будет сын Аарончик есть не только чёрную корочку и пшённую кашу, а сварит он ему белого риса и густо маслом намажет тёплый пшеничный хлеб. Не спит великий Адонаи, слушает молитвы из сырого подвала и из вагона, влекомого по ночным путям, и завязывает в один узел судьбу двух евреев, чтобы оба помнили имя его, гнева его боялись и мудрость его славили.
Живёт человек живой жизнью, и хоть лежат где-то, за заставой каждого города, белые плиты на плоских могилах, мало помнит он о смертном часе своём, а всё копошится, трудится и спешит куда-то; и вряд ли думал зубной врач Яков Абрамыч, что везёт он сына своего не в большой шумный город, где крепко его накормит, — а везёт к той черте тихой, где сон, тишина и покой кроткий. Был сын Аарончик, всеми своими кудряшками и глазами живыми похож на него, и весело смотрел он сквозь двери вагона, как несутся мимо поля, поля, — но, чем ехали дальше и чем больше назад проходило полей, тем скучней становился Аарончик, а когда уже кончил поезд свой путь, и в тумане, в дожде возник город пепельный, — лежал печальный и смотрел мимо печально, словно затаили взрослую думу карие его глаза.