Выбрать главу

Сосед слева от политэкономики совсем отощал, слёг, шинелью накрылся, глазами чёрными по стене водит. Стася пожалела, чай ему кипятила, старое одеяло поверх шинели накинула, комнату его вымела, окурки, газеты; штаны кожаные на гвоздик повесила, паутину смахнула. Вечером у постели села, сказала:

— Здоровым надо бисти… читать надо мало, на людей смотреть много…

И не то от заботы о человеке, не то от жизни своей безлюбой, — но только брови не свела мрачно, сидела у постели, как женщина простая, кудряшек не подвила, щёку кулачком подпёрла. Лежал тот темноглазый, скуластый, жизнью замученный, но тоже человек простой, сильный, мужчина крепкий. И так ли уж повелось испокон веков, или есть такая игра вековечная: но глядела та на него и жалостью полнилась, и глядел тот на неё — и не то что о политэкономии своей, а и вовсе обо всём забыл: смотрел, как шевелятся руки проворные, чай кипятят, подушку взбивают, — да вдруг руку эту забрал в свою большущую, к губам поднёс, да как забубнит прямо во весь голос: очень по ласке соскучился. Стася набубниться ему дала, сама в сторонку всплакнула — и сразу по-женски с вечера того свою жизнь повернула: как тот поднялся, оправился, ножницы принесла, вихры его сбившиеся состригла, бороду сбрить велела. Как бороду сбрил, сразу посветлел, мужчина оказался статный, жизнью только придавленный. Стася его к себе провела, насупротив посадила, складочки на коленях расправила, сказала:

— Ви один ести, и я один ести… вдвоем легчей бисти, — тот вдруг руку Стасину взял, в глаза её посмотрел, руку худую, в кольцах, всем о счастье гадавшую, никому не нужную — в своей сжал, губами коснулся. Стася стриженую его голову к себе прижала, всплакнула, — поднялась решительная; жизнь тяжёлую его облегчить решила, чтобы не сох над политэкономией.

Асикрит Асикритыч под праздник из отдела не спеша возвращался. Под весну с крыш капало, грязь была золотая, небо синее. Шёл, под очками глаза щурил, пальто зимнее, пыльное, на плечах тяжело нёс. На площади, под солнцем февральским, Европа огнедышащая — автобус красный стоял, вывеска висела сбоку. Асикрит Асикритыч глаз прищурил, подходил ближе — Европу вблизи оглядеть, видит: входит но ступенькам народ, на места рассаживается, а на вывеске обозначено: всякий гражданин может проехать, один конец — одна цена, полконца — половина. Асикрит Асикритыч очки снял, без очков прочёл, за грудь подержался, воздуху набрал, за ручки взялся. Никто прочь не гнал, — старик сказал сзади: — Поскорее, гражданин. — Внутрь влез, в креслице у окна опустился. Сидит, в стекло смотрит: спешит Азия, по делам своим торопится, — впереди позвонили, тронулась Европа, поплыла, покачиваясь, гудком народ сдувала, — за стеклом зеркальным Асикрит Асикритыч сидел, — правда, хоть и не в шляпе зелёной, не в макинтоше отличнейшем, — а и шуба пыльная на груди распахнулась по-европейски, европейцем сидит, в окно по-европейски поглядывает: и не к улице плывёт Каланчевской, а какой-нибудь Ольд-стрит в Чикаго иль Кэмбридже… Плывут назад улицы, бредёт народ, блеснёт купол пузатый. И так вдруг заходило сердце от мечты давней, исполненной, что и обратно через город шагал, башмаками: американскими, прочными лужи расплёскивал, из-под очков европейских город азиатский оглядывал, под усами стрижеными усмехался.

Вечером френчик сменил на куртку протёртую, — лёг в пижаме на постель, набил трубочку, табаком английским, крепким попыхивает. Дымок плыл, курчавился, — в дымку из Азии на пароходе океанийском «Королева Бразильская» плыл: в Рио-ла-Плата, в Буэнос-Айрес.

Утром, в десятом, на пересадке, прямо из Буэнос-Айреса в отдел по записям шагал: к речи иноплемённой прислушивался, зубы жёлтые, крепкие, американские, скалил, трубкой дымил. В отделе состояний гражданских ноги вытянул, облаком сизым окутался, на гражданку с щекой подвязанной прищурился, имя странное переспросил:

— А-гра-фэна?

Апрель 1922 года

Москва

Еврейское счастье

Небо овечье зимой шерсть сыплет: кудлатится, пухнет; весной — цветёт незабудкою. За небом пухлым, кудлатым, за небом незабудковым, лёгким — весну и лето, осень и зиму — великий Адонаи. Под небом, под семью этажами, под лестницей чёрною — Аарон Пинхус. Все дети равно угодны отцу своему, и Аарон Пинхус не менее любезен сердцу его, — но может ли великий уследить за всеми своими сынами — и что знает он об Аароне Пинхусе? Семьдесят семь лет уже славит Пинхус имя его, и тридцать два года живёт он под лестницей, под семью этажами, под инженерами, зубными врачами, под адвокатами, певцами, торговцами.