Асикрит Асикритыч утром встаёт рано, в 7. За окном октябрь московский: дождь проморосил, теперь сеет крупой; во дворе, на куче навозной, старушонка копошится: мало объедков, всё доедают сами. Для самовара идёт на лучину пока этажерка хромоногая: самовар хмурится, дымит, наконец ревёт, носом фырчет. Асикрит Асикритыч самовар принесёт, картошки холодной нарежет — вроде сандвичей на пароходах американских. Сосед слева, как встал неумытый, ерошенный, по комнате ходит, политэкономию бубнит, — штаны кожаные, а суп казённый на Миусской хлебает, бегает в очередь. Махорки фунт в день выкуривает, в логове его нетопленном, с шинелью взамен одеяла, с чайником с носом отбитым, синий дым стоит: в дыму шагает, штаны на тощем животе потуже затянет, бубнит расчёт заработной платы.
Стася в девять встаёт, зубы, в трёх стаканах мокнущие, на места вложит, перед зеркальцем долго сидит: кудряшки жжёт, крем в щёки тощие втирает, брови сводит, чтобы нависали мрачней, потом кофе пьёт желудевый, питательный, ждёт посетителя. Другой раз, в самую мокреть, сквозь хлябь селезнёвскую, придёт тощий, безлюбый, дёсны бледные, рот бескровый, глаза рыбьи — сядет: ждёт, чтобы всё открыла — насчёт судьбы его, и насчёт особы одной — дама пик.
А Асикрит Асикритыч уж плывёт: не на пароходе американском, а на одиннадцатом номере по линии Селезнёвская — Подвески — Садовые. Руки в карманы, с портфеликом клеёнчатым, ноги ножницами в башмаках австрийских, колодовых, под картузиком два глаза стеклянных, на усики щетинкою упадёт с носа капля, другая навернётся. В отделе записей состояний гражданских за стол свой сядет, очки протрёт не спеша, папки достанет, бумаги разложит — день начался. В комнате с обоями ободранными, с печуркой в форточку выпущенной, дымящей горько, — вся жизнь человеческая: слева — стол браков, справа — рождений, в глубине стол мрачнейший — записи смерти. Да и по череду узнаешь, где какой стол: стоит баба молочная, широкобёдрая — это младенчика записать. За столом для младенчиков Клавдия Павловна: на плечах деревянных голова жёлтая, волос соломенный, щёки — как отщипнул кто тесто ноздрявое складками — так и осталось. Сидит, папироску между двух пальцев держит, дым носом белым пускает. Спросит: — Пол? — Баба молочная встрепенётся, скажет: — Насчет полу не знаю, а только девочка, осьми фунтов, от мужа законного, — и пойдёт с бумажкой довольная, молочными колыхая.
Насчёт младенчиков — всё степенно, с достоинством, а только у стола брачного народа зряшного много: оно, конечно, что брак — одно любопытство. Другие, правда, которые в летах, придут степенно, в очередь встанут, за руку держатся, — Платон Платоныч, по делам брачным, человек серьёзный, хоть сам холостой, к женщинам презрительный отроду, — оглядит поверх очков, как гаркнет: — Которые в брак, занимайте черёд, — так сразу всё стихнет, в очередь станут. Те, что в летах, первыми подойдут, — Платон Платоныч невесту оглядит, спросит: — В брак согласны вступить? — невеста ресницами белыми заморгает, ответит: — Согласные, мы на всё согласные; — и распишутся.
У стола разводного народу мало: разве что придут для жилищного разводиться, чтобы на комнату лишнюю право иметь, — у стола же смертного — женщина чёрная, скорбная — ждёт: как жизнь человека мотает, и голодом морит, и холодом донимает, и тифом гуляет по просторам, — а лёг человек, с сыпью розоватой на лбу, с носом белым, бровью чёрной синеет, ноги бескрылые вытянул — для: плавания вечного, стал из плавающего и путешествующего во веки уплывшим, — и уж стоит у стола подруга птицей чёрною, ждёт…
Так с утра и до вечера пройдёт жизнь вся человеческая, — в 4 спешит Асикрит Асикритыч с портфеликом, и Платон Платоныч выйдет, серьёзный: в комнате его холостой бумажки нарезаны ровно, в порядке лежат, на бумажке каждой — когда декрет какой вышел: по обязанности секретарской домкома выписывает; вечером разложит, начнёт разбирать, чай попивает, — вечерок проскользнёт.
Асикрит Асикритыч опять на хребте между Европой и Азией дожидается: На рессорах мягких, в автобусе пылающем, спускается Европа. Пропустит её, вслед поглядит — пойдёт дальше шагать, Москву циркулем вымеривать — на Селезнёвскую. Только так засосёт вдруг от Европы огнедышащей, от макинтошей отличнейших, — не то чтобы в омнибусе этом самому проехать, а хоть на стоянке за стеклом посидеть европейцем, на Азию поглядеть: как спешит в шапках-уханках. Раньше в кинематографе под музыку все страны изъездишь, сквозь туннели проскочишь, — а теперь и осталось только: после чая морковного, по таблице сине-зелёной, разграфлённой, из Мексики прямо в Голландию. Королева Нидерландская, статная, дородная; в порту амстердамском пароходы стоят, мускус выгружают, корицу; голландцы все с трубками ходят; женщины в чепцах; рыбой пахнет; на рынке рыбы лежат синеватые, ртами ещё шевелят, жабрами розовыми пышут. Сыр голландский кругами лежит, ходишь себе из пристани в город, сосёшь трубку, башмаками деревянными постукиваешь. Из Амстердама на юг в Антверпен — уж в полночь: в полночь сразу сон тёплый, мглистый; дальше плывёшь из Антверпена в Гамбург, по морю Северному: пароход шведский, капитан бритый, волна сизая с отливом голубоватым.
Сосед слева от политэкономики совсем отощал, слёг, шинелью накрылся, глазами чёрными по стене водит. Стася пожалела, чай ему кипятила, старое одеяло поверх шинели накинула, комнату его вымела, окурки, газеты; штаны кожаные на гвоздик повесила, паутину смахнула. Вечером у постели села, сказала:
— Здоровым надо бисти… читать надо мало, на людей смотреть много…
И не то от заботы о человеке, не то от жизни своей безлюбой, — но только брови не свела мрачно, сидела у постели, как женщина простая, кудряшек не подвила, щёку кулачком подпёрла. Лежал тот темноглазый, скуластый, жизнью замученный, но тоже человек простой, сильный, мужчина крепкий. И так ли уж повелось испокон веков, или есть такая игра вековечная: но глядела та на него и жалостью полнилась, и глядел тот на неё — и не то что о политэкономии своей, а и вовсе обо всём забыл: смотрел, как шевелятся руки проворные, чай кипятят, подушку взбивают, — да вдруг руку эту забрал в свою большущую, к губам поднёс, да как забубнит прямо во весь голос: очень по ласке соскучился. Стася набубниться ему дала, сама в сторонку всплакнула — и сразу по-женски с вечера того свою жизнь повернула: как тот поднялся, оправился, ножницы принесла, вихры его сбившиеся состригла, бороду сбрить велела. Как бороду сбрил, сразу посветлел, мужчина оказался статный, жизнью только придавленный. Стася его к себе провела, насупротив посадила, складочки на коленях расправила, сказала: