Живёт человек живой жизнью, и хоть лежат где-то, за заставой каждого города, белые плиты на плоских могилах, мало помнит он о смертном часе своём, а всё копошится, трудится и спешит куда-то; и вряд ли думал зубной врач Яков Абрамыч, что везёт он сына своего не в большой шумный город, где крепко его накормит, — а везёт к той черте тихой, где сон, тишина и покой кроткий. Был сын Аарончик, всеми своими кудряшками и глазами живыми похож на него, и весело смотрел он сквозь двери вагона, как несутся мимо поля, поля, — но, чем ехали дальше и чем больше назад проходило полей, тем скучней становился Аарончик, а когда уже кончил поезд свой путь, и в тумане, в дожде возник город пепельный, — лежал печальный и смотрел мимо печально, словно затаили взрослую думу карие его глаза.
И было всё не так, как думал Яков Абрамович: не было большой светлой комнаты, где можно бы было разложить инструменты и начать зарабатывать хлеб свой, и не было большого шумного города, где никто не может пропасть и где даже самый бедный лечит зубы свои, — а был город чужой, сырой, заколоченный; люди мимо спешили с ношей, и у многих были повязаны щёки, но никто зубов не лечил. И был отдел, где стоял Яков Абрамович в очереди, и где всем шалый человек в гимнастерке кричал, что нет у него комнат, и что не может он разорваться, — и вместе же со всеми брёл отсюда Яков Абрамович, без бумажки на комнату, на вокзал, на седьмой путь запасный, где лежал в чёрной тьме вагона горячий Аарончик. И в первый раз за всю свою жизнь не вознёс Яков Абрамович вечерней молитвы, а как лёг ничком, так и лежал — без сна и раздумья. Гукали на путях паровозы, толкали вагон, волокли дальше по стрелкам, и снова толкали, — а утро на мокрых путях возникало бескрайние, и лился тугой липкий рассвет. Опять с утра раннего пошёл по путям бестрамвайным Яков Абрамыч в отдел, где стояли люди понуро и никто не верил в чудо, и опять под вечер спешил в дом подвижной свой с пирожком тёплым для сына Аарончика, но мигнул лишь тот живыми глазами, не стал есть пирожка.
И в этот вечер, когда пошёл на вокзал Яков Абрамыч искать врача, людей, помощи, — увидел он в этот вечер сородича древнего, похожего на отца своего, и подошёл к нему искать помощи. Разве не то ж люди, что муравьи: подползли друг к другу, усиками пошевелили, — и уж окунулся Пинхус в знакомую тьму площади пустынной, пошёл искать врача, и привёл с собою скоро ушного врача, но давно уже судьба научила того всякие лечить болезни.
Но что великому, который кладёт предел всем судьбам земным, — что ему до того, что спешит Пинхус поутру искать лекарства по белому лоскутку. Вот в утренний час призывает он кареглазого тёмного ангела и велит ему спуститься на землю, принять душу отрока Аарона, сына Якова, положить предел пятилетним странствиям его. Утром, когда толкает паровоз в восьмой раз вагон и везёт его на одиннадцатый путь, разыскивает ангел на одиннадцатом пути товарный вагон № 1724, срочный возврат, — и берёт с собой в просторную комнату кудрявого Аарончика. Спит ещё зубной врач Яков Абрамович, и спит в другом углу бездомный аптекарский ученик, который тоже приехал из мест голодных в большой город учиться и добывать себе хлеб.
И вот настаёт уже утро, и распростёрся со стоном зубной врач перед сыном своим, — гудят паровозы, идут поезда, — лежит он недвижно, веру утратив в отца своего, и приходит в час этот утренний старый Пинхус, которого заставляет мудрый доживать в труде семьдесят восьмой год и который ещё двадцать лет будет трудиться, славить имя его и утверждать веру в него.
— Велик Адонаи, и мудры поступки его, — говорит он, — и не надо убиваться человеку о сыне своём. Должен дальше человек жить и трудиться, сына ж — предать земле. Но если знает человек, как дорого стало жить, то не знает он ещё, как дорого стало умереть. Всем людям надо кушать, и у бедного кантора есть детки, которые просят хлеба, и есть надо вознице, и надо есть лошади, которая везёт катафалк: и всё равно ведь великому, как прибудет сын к прибежищу своему — на чёрном ли катафалке, или донесёт его бережно до самого кладбища Пинхус за малую плату и там предаст земле по обряду.
Спрашиваю вас: разве отдаст родитель чадо своё нести в мешке, как слепого котёнка? И спрашиваю вас: что делать родителю, когда нет у него ни жилища, ни денег, и вот уже выгоняют его из дома подвижного с одиннадцатого пути, и есть у него только инструменты для зубов, которых никто не лечит? И всё тогда понятно великому, и понятно кудрявому белому Аарончику, куда и зачем несёт его на себе в мешке древний еврей, шагает из улицы в улицу, кряхтя и шепча молитвы. Но хотя и шепчет Пинхус молитву и шагает уверенно знакомым путём по большим шумным улицам, — может разве он знать, что несёт в мешке не чужого холодного мальчика, а еврейское своё горькое счастье.
Спешат люди по делам своим, и каждый занят своею заботой, — но кто не остановится поглядеть, как подходит к древнему еврею с мешком милицейский и щупает мешок. И уже свистит милицейский, и окружает толпа, и машет зонтиком женщина и кричит, что в доме их пропал мальчик. Много ли надо восьмидесятилетнему, чтобы отправиться вослед за Аарончиком в лоно отца своего — камень в висок или пинок под лопатку, — но бережёт мудрый древнего сына своего — и вот уже ведут его под охраной, разгоняют толпу — и разве не светлым ангелом опущен на землю тот, с затылком подрубленным, со свистком милицейским, который ведёт его за собой.
День проходит за днём. Сыплется время песочною струйкой, и несёт песок с собой новые заботы, отдых и труд. Уже дали зубному врачу Якову Абрамычу белый листок, с которым въехал он в комнату и топит печурку, и первый уже пришёл к нему посетитель и благодарил его за вырванный зуб; тридцать уже раз утром шептал Пинхус молитвы в тёмном углу нового дома, где за железными решётками день наливается туго, и спят на досках, и ругаются, и скучают на окнах, и играют в три листика блудные дети отца своего — грабители, воришки, мошенники. Но совершает он среди них аккуратно каждое утро обряд свой, и на тридцать первое утро ведут его через город судить.
Шагает он средь других, попадает в лужи, и оглядываются прохожие: куда ведут и за проступок какой древнего еврея? Но что ему до них и может ли он ещё ждать радости в жизни, если вот на восьмом десятке жизни честной ведут его судить, как мошенника. Сидят судьи кругом, и сидит кругом черну народ на скамьях, и смотрят все, как стоит он скорбно на слабых ногах, голосом близкий предсмертным к вечному, старому и благословенному отцу своему.
Многое хочет знать суд: и как жил он, и откуда нёс мальчика, и почему нёс в мешке, как котёнка. И отвечает Пинхус на всё: и как жил в бедности лютой семьдесят лет, и как мало денег у зубного врача, у которого никто не лечит зубов, и как понёс он сына его за малую плату — ибо мало ли дел случается бедняку. И много ещё спрашивает суд у других, а когда узнал всё у всех, всё записал, — уходит он решать земную судьбу. Но разве страшен земной суд еврею, когда вот уже дрожат его веки от близкой тяжести священной земли, и видят обвислые глаза его над крышами и людьми великий простор. Сидит он и шепчет, — и спускает великий на землю, третьего ангела, надевает тот френч зеленоватый и сапоги, выходит к столу, вместе с другими судьями, и читает на белом листке. Читает о том, что жил еврей Пинхус семьдесят лет в лютой бедности, и от бедности совершил свой поступок, и что тысячу мешков таскал он с поклажей — были в них мука и соль, и богатые ткани, И что были мешки эти для великой людской тщеты; и вот тысячу первый понёс он мешок с мёртвым Аарончиком, и был этот мёртвый Аарончик — еврейским счастьем его: будет отныне иметь он свой кров и хлеб и проживёт остаток дней в доме, где имеют все старики ложе и горячий обед в будни и праздники.