Выбрать главу

Ибо знает разве путник, где он напьётся воды, и знает разве бедный еврей, в каком мешке несёт он на согбенных плечах горькую удачу свою.

Июнь 1922 года

с. Хлыстово

Дафнис и Хлоя

Жёлтый циферблат часов расправил усики стрелок: он ухмылялся, как сытая рожа жуира, как лысый жуир — на перекрестке двух улиц. Усики жуира расправились: в без четверти три; и Дафнис повис на кончике правого усика. Правый усик упирался в стекло магазина, в чудовищный стеклянный аквариум, где плыли безглавые розовомясые рыбы. Покупатели, заходившие в магазин, носили котелки, фетровые промятые шляпы и гетры, у них были свежевыбритые щёки и подбородки европейцев, их дожидались у выхода лаково-чёрные машины, гудящие, как тяжёлые раковины, сдувая пешеходов, перебегающих улицы.

Пешеходы бежали мимо, водя подвижными носами или погружённые в асфальтовое раздумие: это были те же пешеходы, которые всего три года назад волочили салазки, тащили тяжести и мешки, стояли в очередях и отмеряли валенками верстовые столбы пустырей и развалин. Теперь все носили прочные башмаки, все научились заново ходить по тротуарам, и по камням мостовых уже не неслись, словно спасаясь из гибнущего города, пустые грузовики, а неторопливо катились машины, за толстыми стёклами прямолинейно-квадратно сидели котелки, и электрические рекламы уже разбегались золотыми посевами по легчайшей бензинной синеве улиц. Чудовищный материк одели в леса, и по лесам уже с привычной сноровкою карабкались все эти кепки, роговые очки, соломенные шляпы, небрежные панамы и деловые портфели, — каждый с кирпичиком: материк строили заново, чистили, свозили землю, сверлили и улучшали.

Кончик нафабренного усика циферблата отнёс на стоянку Дафниса и переполз кверху: Дафнис остался стоять. Он был, как сторож на стройке, он никуда не спешил, он мог изучать прохожих — в его ящичке через плечо, под стеклом лежал десяток поддельных камей и гребней под черепаху. Поплавок его счастья то и дело нырял: но рыбёшка была мелкая, любопытная, как следует не заглатывавшая, — она теребила наживку и легко срывалась: это был ведь не усовершенствованный аквариум, а всего дикое озерцо без прав и без номера. Его могла легко расплескать горчичная гимнастерка, уже с методичностью лондонского бобби размыкавшая красной дубинкой цепь экипажей, вздыбляющая под уздцы вспененную морду мотоциклета, привыкшего к необузданным странствиям и теперь рычащего глухо, как прирученный зверь.

Он был без прав и без номера, и даже без Хлои, Дафнис — на перекрестке двух улиц, в сандалиях, с одним ящичком поддельных камей и классической генеалогией: помощник аптекарского ученика Давид Бехман, место рождения — Херсон, воинская категория — музыкант. Да, он был музыкантом, он усердно играл на валторне, когда стало нужно играть, он был десятником на землемерных работах, когда нужно было мерить, он был агентом по закупке скота и фуража, когда нужно было закупать, он был инструктором народного образования, когда было нужно учить… Он был за три года музыкантом и инженером, педагогом и зубным техником, коммерческим агентом и актёром, — он прошёл за три года весь путь, который проходит американец за целую жизнь, чтобы стать миллиардером или на худой конец директором ойл-треста, — но он не стал директором треста, и не стал миллиардером, — он был всего на всего русский Дафнис на перекрёстке двух улиц, с ящиком, в котором лежали гребешки и камеи, — у него не было крова и крыши, но пока было лето, и летние дожди были теплы и мягко дымились на сером свежем асфальте, и он не привык за три года езды на крышах теплушек задумываться о крове и о судьбе дольше, чем за одну неделю вперёд, — мало ли что ещё могло с ним случиться до северных вьюг и снегов, — судьба ведь не больше, как лёгонький шарик, пущенный ловкой рукой из желобка в желобок. И разве мог знать он здесь, на берегу асфальтовых горячих потоков, что всего лишь за площадью, за разливом, мощённым свежим торцом, в ста тридцати шагах от него стоит Хлоя, которой надлежит разделить его странствия…

У Хлои тоже не было прав, и не было тонкорунных овец, — она лишь могла торговать в развеску духами, напуская из пипетки в флакончик ароматные изумрудные капли, растереть между пальцев которые — и запах вечности, беспокойных скитаний, горьких и очаровательных встреч будет следовать по асфальту, меж камней, меж сделок на бирже, меж стука бухгалтерских счётов, — она была тоже в сандалиях на босу смуглую ногу, обожжена солнцем до черноты, она превосходно обуглилась здесь меж торца и камней.

Древо её генеалогии пустило всего лишь один несложный росток: год сиденья на входящем журнале, мудро сменённом на пёстрые дорогие флаконы, — но она узнала зато, что зима без дров холодна, и чем ближе к зиме, тем дрова дороже; и что примус, латунный новенький примус под ловкой рукой — это лучший соратник; и что человек, имеющий комнату — это ещё человек, и что человек, не имеющий комнаты — это человек лишь на время, до первого холода. Хлое было всего восемнадцать лет, но она знала уже, что восемнадцать девичьих лет, плохо положенных, — это добыча прохожего; и она знала уже, что человек, который не оброс ещё шерстью и не имеет когтей, не может надеяться ни на комнату, ни на то, что он сможет пробиться сквозь эту скорлупу экипажей, аквариумов с безголовыми розовомясыми рыбами и лаково-чёрных машин.

У Хлои были волосы, выгоревшие на солнце золотою соломой, и мелкие первозданные зубы, и место во вселенной, прочное место меж выступов двух витрин, откуда ангельский голос возвещал проходящим:

— Шипр, кёльк-флёр, лориган…

И с высоты восемнадцати лет, познавших человеческие будни и страсти, словно следя за полётом веков, поколений и играми судеб — здесь, меж аквариумных стёкол витрин, — мимо, мимо человеческие толпы, любовники об руку с любовницами, влюблённые на свидании, чужая жена, ожидающая под извозчичьей поднятой крышей, деловые портфели, котелки общёлкнутые биржевым бюллетенем, — кого, кого не несёт мимо, все мимо по торгово-асфальтовой улице, — учрежденья и тресты выплёвывают к четырём часам толпы московских клерков, как в лондонском Сити, — у неё были два голубых кукольных глаза, откуда глядела мудрость веков, познанная в восемнадцать девичьих лет, растянутых на десятилетья. О, она знала беспокойный огонь женских порочных глаз, и деловую решительность глаз мужских, и голубые волны девичьих глаз, готовых разбиться о холодную грядку камней, сомкнувшихся под мужской продавленной шляпой или суконным шлемом военного.

Но что могла она знать при этом о своей судьбе, — и могла ли она в этот июльский дождливый день ведать, что красной дубинкой, воздетой в середине потока, указуется её путь.

Красная дубинка возделась, она пронзила сизую тучу, нёсшую дождь, опустилась — сумасшедший автомобиль, страдающий несвареньем желудка, тяжело захрипел на подъёме, — и четыре руки, четыре руки, обхваченные рукавами гимнастёрок, в двух разных концах, разделённых разливом коричневой площади, опустились на плечи Хлои и Дафниса. Они тоже несли свои кирпичи на стройку материка, эти горчичных две гимнастёрки, они стерегли леса, — и в потоке асфальта, где прочно дымили торговые пароходы, поплыли две утлых лодчонки, захлёстываясь водоворотом.

Четыре сандалии легко попирали суровый торец и булыжник, это были лёгкие ноги, привыкшие к лужайкам и взгорьям, полным тонкорунных овец, и Дафнис впервые увидел Хлою. Он видел профиль и верхнюю тонкую губку, под которой блестели первозданные зубы, он видел лёгкую смуглую ногу, едва попиравшую землю, он видел выцветше-золотистую прядку, и он видел ещё узкогорлые и пузатые флаконы, с золотыми круглыми ярлыками и с изумрудно-янтарной драгоценной влагой. Он знал, чего стоит каждая звонкая капля, каждая капля, полновесная, как тяжёлое золото, и он спросил у Хлои, ещё не ведая ничего и полный лишь томительных и чудесных предчувствий, — он спросил: