— Это весь ваш товар?
И она улыбнулась:
— О! — она улыбнулась чудесной улыбкою мудрости, она улыбнулась, маленькая золотоволосая Хлоя:
— О! Разве можно таскать с собой весь товар.
И тогда Дафнис спросил ещё:
— У вас много ещё есть в запасе?
И Хлоя ответила:
— В пять раз больше, чем здесь.
— Но ведь это — целый капитал, — уста Дафниса умели произносить слова удивительной нежности, и она улыбнулась ему с робкой признательностью, — это был первый человек, который находил дорогу к её сердцу.
— А вы… ваш товар, — мочки её маленьких ушей розовели под золотистыми прядками.
— Я имею запас, который могу пополнять по фабричным ценам. Кроме, того, я меняю товар по сезону. У вас тоже нет прав на торговлю?
И она ответила горько и простодушно:
— Но разве вы не знаете, сколько приходится платить теперь за крышу и стены, если имеешь права…
— У вас есть… — он хотел спросить: — У вас есть комната? — и он спросил: — У вас есть… крыша и стены?
— О, прелестная комнатка, и так близко отсюда… окна выходят в сад. Потом, дом такой тёплый, и зимой нужно мало дров.
И Хлоя, — ведь это был первый, который так близко подошёл к её сердцу, — она рассказала ему всё, — и как тепло зимой в комнате, и как висят на окнах тюлевые занавески, и как зимой она сидит на низеньком диване у печки, которая раньше дымила, а теперь совсем не дымит…
Они плыли в потоке, две утлых лодчонки, но разве не чудесно легко было плыть плечо о плечо, и Дафнис слушал. Он слушал о комнате, в которой тюлевые занавески на окнах и у печки низкий диван… он видел заснеженные окна, и снег за окном, и холодный вечер зимы, когда нет крыши и стен, а, есть туманные улицы и спешащие прохожие с носами в воротниках… и когда никто уже не покупает гребней, а надо переходить на шерстяные носки и перчатки. И он сказал, — он даже не сказал это, а только подумал вслух, потому что разве мог он сказать нечто схожее:
— Тёплая комната — это очень не мало… но ведь постоянная клиентура и товар по сезону — это тоже кое-что значит! — И он сказал в раздумье ещё — Торговать двоим без прав и без номера… а разве плохо иметь один общий номер и торговать сообща… пока торгует одни, может другой приготовить по дому… — Он хотел сказать ещё многое: он хотел сказать, что нельзя четыре года подряд не иметь крыши, и что можно устать, наконец, если каждый город — чужой, и что не так уж приятно обедать два раза в неделю в столовых, где всегда пахнет щами… и что есть ещё много прекрасного в жизни, вроде чистой скатерти на столе и ломтей аккуратно нарезанных белого тёплого хлеба, и комнаты с тюлевыми занавесками, в которой вовсе не так уже плохо остаться вдвоём, у пылающей печки, если вдобавок есть ещё общее дело.
Но разве надо было всё это ему говорить, разве пылали мочки маленьких ушей за золотистыми прядками не от всех этих несказанных слов, и разве Хлоя не нашла, наконец, своего Дафниса. — Они шагали друг подле друга, они были уже — маленький трест, скромное предприятие, одно целое — и разве не лучшим нотариусом этой ненаписанной сделки были два сердца, бившихся одинаково. — Она глядела мельком на его узкую смуглую руку, лежащую поверх гребней, она оглядывала взглядом знатока все эти камеи и гребни, среди которых были не один черепаховый, драгоценный, она прикидывала, сколько же может вместе их товар стоить, и сердце её билась неровню, оно замирало и дальше неслось: оно видело голубые миражи, очаровательные оазисы, — оно, да, это именно оно набрало в пипетку почти три с половиною грамма зеленоватой медвяной плати и медленно пролило каплю на смуглые пальцы; тогда смуглые пальцы сомкнулись, они пошарили в груде гребней и добыли с самого дна слюдянисто-прозрачный, в который всего минутой спустя проструились золотистые пряди, — и это именно они, два сердца, бившиеся удар за ударом, обещали в эту минуту друг другу: маленький трест, скромное предприятие со всеми правами, общую кассу, общую комнату с тюлевыми занавесками и низким диваном у печки, и общую борьбу на этом чудовищном материке, который шумел и шумел, час спустя за окнами в прутьях решёток, беспокойно сиял огнями и звенел звонками трамваев.
Здесь Дафнис и Хлоя нашли малый остров — очаровательное гнездо их любви и заботы, полное зелени и тёплых цветов лужаек. Они сидели за решётчатой дверью, прижавшись щекою к щеке, и с пальцев Дафниса, именно со смуглых его пальцев, сбегали струйки цифр, делясь и слагаясь, вычитаясь и множась и подводясь под итог, сиявший несмываемым счастьем их общих доходов. Они разлетались удивительным росчерком, эти пальцы: там, в малых цифрах, в карандашных зигзагах, открывались голубые миражи: штабели берёзовых дров, тепло натопленной печи и ровный шум примуса… и они обещали ещё, что торговля в разнос оденется вывеской постоянного помещения.
На лесах зажигались огни, они опоясывали материк светящимся поясом, в котором чернел он, как ночная, бездонная шахта, и в который вступали они, отныне совместно, найдя, наконец, друг друга на этой прекрасной горькой земле.
Племя убийц
Март, как сохатый олень; он широко шагает над городом, ноздри его сторожко вдыхают тишину. А внизу — тетеревиная чернь ночи и масляный лоск камней. В такие вот глубоко запавшие ночи рождается земля по весне, с треском и звоном разбивает она ледяную скорлупу, и туманы рождения низко клубятся над нею. Днём я стоял у кирпичной стены в переулке; кирпич осыпался, остро краснел, он был безжалостен: можно биться о него головой, грызть зубами и выплёвывать красное крошево — кровь и кирпич — он не содрогнётся: в нём — вечность. Я трижды пробовал вслух заговорить с собой; я говорил:
— Я умираю с голода… я не ел кряду три дня. Жалкая чистюлька, дрянь! Если ты не способен убить человека, то хоть укради, видишь — раскрыто окно и никого в комнате… замани ребёнка во двор, сними с него платье — это даже не преступленьице, а только самозащита. Или подыхай с голода, подыхай, подыхай, тварь! Целое племя будет хохотать над тобою, целое племя тех, для кого убить человека, если к этому пришла жизнь или необходимость, так буднично просто, как всякое другое дело.
Я говорил себе ещё:
— Что же делать, но я не умею, я не могу даже сорвать с верёвки белья… Я неспособен обидеть ребёнка, я боюсь людей… безжалостный кирпич!
Прохожие оглядывались на меня, моё лицо было им неприятно, они торопились дальше. Впрочем, мальчуган с синими глазами — такая синева! — остановился напротив, долго испуганно смотрел на меня, наконец, он спросил — очень вежливо:
— Вы сумасшедший?
Утром снова я был на вокзале. На вокзале можно думать о скитаниях, об удивительных странах: гудки паровозов и люди на ходу. Я предлагал нести багаж, я предлагал нести багаж на себе через весь город, но люди с пути торопились, они докучливо отмахивались, и раз только высокий усатый человек — тараканьи усы и крутые глаза на выкате — сказал, усмехнувшись:
— Ну, что ж, попробуй донести этот сундук.
Сундук был обит железом, он был сто пудов, его не подняли бы и четверо, я долго возился над ним, скрипел зубами, обливался потом. Человек говорил мне: