Кровь действительно быстро остановилась. Раненый перестал стонать. Старуха мать пришла в себя и удивленно спросила:
— Вы что же — лекарь? А такой молоденький.
Завязался разговор. С улицы пришел длинный всклокоченный человек и сказал, что будто бы назавтра приедут из города каратели и будут каждого десятого пороть. Никто не поверил, длинного подняли на смех.
— А мне что, — говорил он, — за что купил, за то и продаю. Только те бычки нам повылезут через бок. От посмотрите.
Мужчины вышли из своих хат, сели на бревна, закурили трубки. Настроение было тревожное. Несмотря на поздний час никто не спал.
— В экономии много работает людей из села? — спросил Дзержинский.
— Та человек две сотни есть, — сказал из темноты чей-то бас.
— И сейчас работают?
— Тем кормятся.
Чей-то звонкий голос сказал со злобой:
— Не бычков надо было резать, а кого другого.
— Двести человек завтра не должны выходить к помещику на работу, — сказал Дзержинский. — Если они не выйдут, работы остановятся и помещик начнет уступать. Двести человек — большая сила в экономии. Некому будет поить коней, доить коров, выгонять скот, работать в поле…
— Я ж давно говорил, — опять сказал звонкий голос, — я ж давно говорил. Вот он, умный человек, советует, то и я советовал.
Начали спорить. Кривой старик сказал, что это не годится, что это вроде бунта.
— А что плохого в бунте? — спросил звонкий голос.
Теперь Дзержинский разглядел этого парня со звонким голосом. Он был молод, немного курнос, брови у него были неровные, с изгибом, глаза упрямые, блестящие.
Спорили долго.
Когда взошла луна, возле дома раненого Оржовецкого собрался сход и постановил: на работу к помещику завтра не выходить, а кто пойдет, того поймать и запереть в амбар на замок.
До парома Дзержинского провожало человек шесть крестьян.
Опять пиликала гармошка. Ян — так звали парня со звонким голосом — шел рядом с Дзержинским, посмеивался, пошучивал, потом тихо спросил:
— Значит, бастуем?
— Откуда вы знаете это слово? — спросил Дзержинский.
— Оттуда, откуда и вы. — Усмехнувшись, он добавил — Я в городе работал, на фабрике. Потом машина три пальца оттяпала, выгнали. Вернулся домой. Было время — и я бастовал.
У перевоза попрощались. Дзержинский крепко пожал искалеченную руку парня, обещал наведываться в село.
Когда Дзержинский вернулся, на террасе еще играли в карты, а из залы доносились звуки и тенорок хозяина, певшего с дрожью в голосе:
— Кто идет? Остановись! — крикнул подпоручик, тасуя карты. Дзержинский остановился.
— Откуда вы? — спросила хозяйка, вглядываясь в темноту парка. — Гуляли? Идите к нам, у нас очень весело.
Дзержинский поднялся по ступенькам на террасу. Здесь были новые люди: становой пристав, еще не старый человек с апоплексической шеей и с золотыми зубами, и чрезвычайно аккуратного вида молодой офицер с длинной, как огурец, головой и очень белыми короткопалыми руками.
Подпоручик представил Дзержинского гостям:
— Учитель моего племяша.
Офицер щелкнул шпорами и сказал, пришепетывая:
— Лемешов.
— Подзенский, — сказал пристав, сверкнув золотыми зубами, — очень приятно.
Из залы на террасу вышел хозяин, взял Дзержинского под руку.
— Слышали новость? Чуть моего управляющего не убили.
— Да, я слышал, — неторопливо ответил Дзержинский, — но вы уже приняли меры.
Он кивнул на офицера и пристава.
— Пришлось вызвать роту, — сказал хозяин.
На одну секунду глаза их встретились. В темных зрачках гимназиста блеснул огонек и тотчас же погас. Он поправил рукой легкие, рассыпающиеся русые волосы, поклонился и, сказав, что ужинать не будет, ушел к себе. Окно в его комнате было открыто, лампа не горела, из парка тянуло свежестью и крепким, холодным запахом распускающейся сирени.
Не зажигая огня, Дзержинский лег на подоконник и долго смотрел на тяжелые купы деревьев, на поблескивающие под ровным светом полной луны луга, на неподвижную воду пруда… Все было тихо, неподвижно, спокойно.
Так он пролежал долго — до самой зари, а когда небо на востоке посветлело и спустилась роса, он встал, накинул шинель и, стараясь не скрипеть половицами, вышел из дому, отправился на молочную ферму экономии.
Было четыре часа. Обычно в это время из села в экономию уже идут один за другим батраки, но сейчас дорога была пустынна.
Возле фермы Дзержинский встретил управляющего. Немец приветливо снял шляпу, но лицо у него было озабоченное и невеселое.
— Нехороший день, — сказал он, — совсем нехорошее начало.
— А что? — спросил Дзержинский.
— В экономии — ни души, — сказал немец, — не вышли на работу. А те батраки и батрачки, что были, снялись и ушли к себе в село. Как вам это нравится?
— Мне это очень нравится, — серьезно ответил Дзержинский.
Немец поморгал, потом решил, что гимназист шутит, и засмеялся, качая головой.
— Никакого порядка нет, — сказал он. — Русских мужиков надо пороть. И русских, и польских, и литовских. Солеными розгами. Тогда будет хороший порядок.
— А вы не боитесь, что вас убьют? — спросил Дзержинский.
Управляющий достал из заднего кармана кожаных штанов большой плоский пистолет, подбросил его и, схватив за ствол, сказал:
— Ха! Как это называется? Семизарядный и бьет человека навылет. До свидания.
Он пошел к дому, а Дзержинский проводил его глазами и зашагал на ферму. У ворот молочной фермы, как возле казармы или порохового склада, стоял часовой с ранцем, со скаткой, с винтовкой.
— На военном положении ферма? — поинтересовался Дзержинский.
— Так точно, — стрельнув по сторонам озорными карими глазами, сказал солдат. — Бунта опасаются. А какой бунт? Я сам с этих мест, народ наш тихий…
— Пороть, говорят, будут? — спросил Дзержинский.
— Кого?
— Крестьян.
— Пороть?
— Ну да.
Солдат со злобой плюнул, потом сказал:
— Наше дело маленькое. Кого надо, выпорем. Прикажут — родного отца пороть будем. Служба!
Присев на скамью возле ворот, он поставил винтовку между ногами и свернул махорочную самокрутку. Потом, вкусно затянувшись дымом, спросил:
— Не из студентов часом?
— Нет.
— А из кого?
— Из гимназистов.
— Так, — задумчиво сказал солдат. — А чего рано ходите?