— Пусть меня выпустят из тюрьмы, — сказал Россол, — пусть! Слышишь!
В его голосе звучало такое отчаяние, что у Дзержинского перехватило горло.
— Я хочу на волю, — приподнявшись на локте и глядя в лицо Дзержинскому почти сумасшедшими глазами, быстро и громко говорил Россол, — во что бы то ни стало я хочу на волю. У каждого человека есть предел терпению. Как хочешь, Яцек, но я больше не в состоянии. Выпусти меня из тюрьмы. К черту...
Его пришлось отпаивать водой. Он был как потерянный. И плохо соображая от жалости и сострадания, Дзержинский сказал вдруг, помимо своей воли, что постарается завтра устроить так, чтобы Антон попал на прогулку.
— Я? На прогулку? — не веря своим ушам, произнес Россол.
— Ты, ты, — сказал Дзержинский.
Он отлично понимал, что Антон не может попасть на прогулку, но что было делать, — он сказал нечаянно, а Россол принял всерьез и уцепился за слово «прогулка»; ему хотелось верить, что он попадет на прогулку, что он увидит небо, солнце, каштаны, траву, лужи...
— Но лужи высохнут до завтра, — сказал Дзержинский.
Россол не слушал. Он говорил и не спрашивал ни о чем, — спрашивать было страшно. Если спросить, то обязательно выяснится, что прогулки не может быть, что это сон, это просто-напросто приснилось и сейчас Дзержинский скажет: «Что ты, какая такая прогулка! » — и все кончится.
И он не спрашивал.
Он только говорил о самой прогулке, о том, как он завтра будет гулять.
То есть гулять он, конечно, не может, но ведь дело не в словах; он будет сидеть на воздухе, на солнце, во дворе и даже на радостях закурит папироску-самокрутку из махорки, — пропадай все пропадом, как говорится. Пусть они ходят, как дураки, по кругу, а он будет сидеть и смотреть на небо. Или вот что: папиросу он курить не станет. Это глупо курить папиросу на воздухе. Ни к чему! Он лучше сорвет травинку и будет ее жевать. Боже мой, как давно он не жевал травинку, а ведь есть такие счастливцы, которые могут делать это хоть каждый день...
Он будет сидеть на земле, прямо на земле, а они пускай ходят кругом, — ему что.
И если он побудет на воздухе, у него появится аппетит.
А как только он начнет есть, болезнь исчезнет сама собой. Все дело в аппетите, только в нем, — не правда ли?
Чахотку надо заливать жирами, молоком, сметаной. Она боится пищи, как огня. И вот после прогулки...
К тому времени, когда заключенных обычно выводили на прогулку, Россол отвернулся к стене и прикрыл голову одеялом. То возбужденное состояние, в котором он был накануне вечером сменилось апатией, полным упадком сил, равнодушием. Теперь он, видимо, понял, что ни о какой прогулке не может быть и речи, что каштанов ему не увидать, что все это мечты.
Несколько раз за утро Дзержинский окликал его, но он не отзывался, делая вид, что уснул, хоть, конечно, не спал и не думал спать.
Незадолго до прогулки Дзержинский подошел к Россолу, подергал его за одеяло и, когда Антон открыл злые глаза, сказал:
— Одевайся, иначе не успеем.
— Зачем мне одеваться?
— Пойдем на прогулку...
Секунду, не более, Россол смотрел в глаза Дзержинскому — старался понять, шутит он или говорит серьезно. И понял, что серьезно. Да и можно ли шутить такими вещами?
— Но я не удержусь на ногах, — сказал он, — я упаду.
И виноватым голосом добавил:
— Я теперь очень ослаб, Яцек. У меня плохие ноги.
— Тебе не надо держаться на ногах, — сказал Дзержинский, — зачем тебе держаться на ногах, если я тебя понесу? Я буду твоими ногами, понял?
— Понял, — все еще виноватым, покорным тоном ответил Россол, — но ведь тебе будет тяжело.
— Одевайся и не болтай, — приказал Дзержинский. — Там увидим, тяжело или не тяжело.
Россол сел на лежаке, и нагнулся за сапогами, но тотчас же свалился на свою соломенную подушку: от слабости закружилась голова. Дзержинский поднял с полу сапоги, сел рядом с Россолом и обнял его за плечи, чтобы он спокойнее и тверже себя чувствовал.
— Это ничего, — бормотал Россол, силясь натянуть сапог, — это ничего, это сейчас пройдет, все пройдет, это оттого, что я слишком резко вскочил. Но сейчас мне уже лучше, мне легче...
От волнения и от слабости лоб его покрылся испариной, он никак не мог ухватить рукой ушко сапога, не мог сунуть ногу в голенище, ему уже ни на что не хватало сил.
— Да ты не волнуйся, — как можно мягче и веселее говорил Дзержинский, — ты вовсе не так уж слаб, а просто ты волнуешься, вот у тебя и не ладятся сборы. Ну, успокойся! И не торопись! Возьми обеими руками за ушки и тяни. Взял? Ну видишь, как просто! Теперь второй сапог! И второй натянул, — видишь, как хорошо! Теперь куртку. Где твоя куртка?