— Соблюдай расстояние на одну протянутую руку! Пара от пары на три шага! Детки-соколы, соблюдай порядочек, иначе драться буду! Без разговоров!
Но было так хорошо, что даже эти дурацкие возгласы Захаркина не мешали.
Пекло солнце.
Посреди двора прогуливались и ворковали голуби.
Тянуло ветром, настоящим весенним ветром.
С Дзержинского ручьями лил пот, но он не замечал этого.
Под звон кандалов, под грохот сотен пар сапог он слушал задыхающийся шепот Россола, его восторженные, отрывочные слова:
— Яцек, каштаны! Ты видишь, каштаны! Трава! Смотри, между булыжниками пробивается. Смотри, слева, — совсем зеленая, настоящая! Ты устал, Яцек! Тебе тяжело? Смотри, какой толстый голубь, просто толстяк! Как он может летать, такой толстый?
Россол точно помолодел на несколько лет.
И все вокруг точно помолодели и поглупели. Восторженные восклицания неслись отовсюду:
— Эх, жизнь!
— Природа, одно слово.
— Мама дорогая, солнце как зажаривает!
— Не для вас и не для нас зажаривает.
— Ай, погода!
Дзержинский задыхался, глаза ему застилал туман. Он ничего не слышал, кроме грохота собственного сердца и того, что шептал ему в ухо Россол.
«Только бы не упасть, — думал он, — только бы не свалиться тут, посреди двора, вместе с Антоном».
Но он не свалился. Пятнадцать минут кончились. Захаркин засвистел и подал команду разойтись по камерам. Дзержинскому еще предстояло поднять Антона на четвертый этаж и пронести по коридорам...
Каждый день теперь он выносил Россола на прогулку. За лето он очень испортил себе сердце.
Но разве он когда-нибудь обращал внимание на такие пустяки!
Передают, что про него кто-то сказал такую фразу:
«Если бы Дзержинский за всю свою сознательную жизнь не сделал ничего другого, кроме того, что он сделал для Россола, то и тогда люди должны были бы поставить ему памятник».
ПЕСНЯ
На вокзал арестантов вели по людным улицам в ясный погожий день. Только что наступила осень, да и не осень еще, а то, что называют бабьим летом, — первые прозрачные, чуть прохладные дни с ясным небом, какого не бывает ни летом, ни осенью, с паутинкой, летающей возле парка, мимо которого лежал путь арестантского этапа, с мягким, уже не жарким ветерком.
Этап шел не в ногу, кое-как; арестанты глядели по сторонам, спотыкались: многие совсем отвыкли от ходьбы, от людных, шумных улиц, от веселой, праздной уличной толпы, от извозчиков, от конки, от детей, а главное, отвыкли от пространства; парк, улица, сквер — все казалось океаном, огромным и безбрежным, от которого кружится голова и делается что-то вроде морской болезни с сердцебиением, с болью в глазах.
Никто почти не слушал команд начальника этапа — глупого бородатого офицера с близорукими, бараньими глазами, никто не замечал конвойных, шагавших с шашками наголо; никто не замечал на мостовой луж от дождя, выпавшего ночью, — все брели, как пьяные.
Серые, обросшие бородами, плохо и грязно одетые, с мешками, корзинами и баулами, со связками книг, тяжело и неумело шагая в колонне, тащились арестанты к вокзалу.
Глупый начальник конвоя, перепутав маршрут, вел колонну по главным улицам города, через театральную площадь, мимо сквера, в котором играли дети, мимо дорогих магазинов, мимо особняков с огромными зеркальными стеклами окон, — вел тем путем, которым никогда не водят арестантов, теми кварталами, жители которых вовсе не желают знать, что на свете есть этапы, казни, ссылки и разное иное в этом роде — неприятное и тяжелое.
И арестанты чувствовали: тем, что их ведут здесь, нарушается некая, раз навсегда установленная благопристойность жизни, что этап одним своим видом — голодные, тяжелые взгляды, небритые бороды, связки баранок в руках, шаг вразброд — напоминает этим особнякам и нарядным праздным людям и дамам, выходящим из магазинов, что не все уже раз навсегда устроено и определено на земле, что есть люди, которые за все разочтутся сполна, — и заплатят и получат по счетам.
Чем дальше шел путь, тем лучше становилось настроение у арестантов. Многим хотелось петь, и кто-то в колонне до того осмелел, что затянул тихонечко песню, которую очень любил Дзержинский:
На певца зашикали свои же, он замолчал.
— Весь бы день так шагать, — мечтательно сказал шедший рядом с Дзержинским политический Тимофеев. — Шел бы и шел, — верно? Как все-таки мало человеку надо для того, чтобы чувствовать себя счастливым.