— Видали? — сказал помещик Дзержинскому. — Можете меня поздравить: этот фанфарон испугался и уводит роту в город.
Он сел в соломенное кресло и, сжав голову руками, воскликнул:
— Ну, научите же, научите, что делать! Вы молоды, мозги у вас не устали.
— Вам следует отдать крестьянам скот, — сказал Дзержинский, — и немедленно. Заплатить им за эти дни. Уволить управляющего, — негодяя. Взять на себя уход за известным вам раненым...
— Все?
— Пока что — да.
— Как это понять: пока что?
— Вы же отлично меня понимаете, — сказал Дзержинский.
Помещик помолчал, подумал.
— Пожалуй, это верно, — сказал он, — пожалуй, вы правы... Другого выхода нет.
Посмеиваясь, он прибавил:
— А вы — опасный человек. Нажаловаться на вас становому? Живо упрячут в тюрьму! Как? Нажаловаться?
— Попробуйте.
— Не боитесь?
— Нет, — сказал Дзержинский.
Помещик с любопытством глядел в лицо Дзержинскому.
— И тюрьма не страшна?
— Нет.
— И ссылка?
— И ссылка.
— И каторга?
— Послушайте, какое вам до всего этого дело? — спросил Дзержинский.
— Мне просто интересно, какую силу представляют собой революционеры, — сказал помещик. — В конце концов надо себе давать отчет в происходящих событиях. Может быть, когда-нибудь ваше имя станет известным. Мне приятно будет вспомнить, что я разговаривал с вами... А?
Он засмеялся баском, прищурил свои водянистые глаза и спросил:
— Может быть, протекцию окажете? Оскудевшему помещику? А? Когда ваша возьмет, окажете протекцию?
— Нет, — сказал Дзержинский, — не окажу.
Вечером крестьянам был возвращен скот. Мужчины вернулись из леса. К Оржовецкому приехал врач. Помещик вместе с сыном прикатил в село, собрал сход, снял шляпу и сказал крестьянам:
— Предлагаю вам, господа, мир. Повздорили — и ладно. Как говорит русская пословица: кто старое помянет, тому глаз вон.
— А кто старое забудет, тому оба вон, — сказал из толпы сиплый голос.
Помещик слегка покраснел.
— Я все ваши просьбы выполнил, — сказал он, помолчав, — и теперь предлагаю мир на вечные времена.
Крестьяне молчали, хмуро поглядывая на сытую, в чесучовом костюме, фигуру помещика. Стась, одетый матросом, сидел в экипаже поодаль, круглыми глазами наблюдал непривычное зрелище: отец как бы извиняется перед мужиками. Что такое?
Помещик молчал, крестьяне переминались с ноги на ногу и тоже молчали. Лица их были измученные, злые. Возле церковной ограды судачили и шептались бабы.
— Так вот так-то, — сказал помещик, надевая шляпу. — Значит, мир.
Он сел в экипаж, ткнул кучера в спину и тихим, бешеным голосом сказал:
— Пошел, болван.
Занятия со Стасем шли отлично. Дзержинскому с его колоссальной силой воли и страстностью удалось преодолеть лень и избалованность мальчика. Стась сдался и начал учиться с увлечением.
Прошла неделя, другая. В имение стали осторожно забегать сельские ребята, и Дзержинский в часы, свободные от занятий со Стасем, возился с ними, выбирая для этого отдаленные уголки парка. Ребята ложились на траву вниз животами, и, уткнувшись носом в тетрадь, старательно решали арифметические задачи с гарнцами, цыбиками и ведрами, мусолили карандаши, сопели.
Дзержинский сидел тут же, сложив по-турецки ноги, сворачивал папироски дешевого табаку и курил из деревянного мундштука. Заглядывая в тетради, говорил:
— О брат, чего ты тут пишешь? Не то пишешь. Откуда у тебя эта цифра взялась? А ну, пересчитай.
Или:
— Ты что, Петро, заснул или как? Может, тебе подушку принести?
Или вдруг:
— А не искупаться ли нам, ребята? Самое время.
И все бежали к пруду, толкаясь и хохоча.
Пруд был глубокий, большой, обсаженный ивами. Раздевались с гамом и визгом, выстраивались вдоль берега в шеренгу и замирали в веселом ожидании.
— Смирно! — командовал Дзержинский. — Смирно и тихо!
Это был самый любимый, всегда вызывающий дикий восторг номер: раздевшись, Дзержинский взбегал на горку за спиной шеренги и, крикнув: «Раз, два, три! » — бежал вниз, перепрыгивал через цепочку ребят, ласточкой сложив руки, летел, как стрела, выпущенная из лука, и с глухим всплеском исчезал в воде.
— Раз, два, три, четыре... — считали, замерев, ребята.
Поверхность пруда была спокойна, чиста, неподвижна.
— Четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать...
Тихо, тихо вокруг.
— Двадцать один, двадцать два, двадцать три...
И вдруг где-то далеко и всегда неожиданно — то возле гнилой скамейки на том берегу, то у лодок за купальней — появлялась мокрая голова Дзержинского.