— Прочитали? — спросил Дзержинский.
— Да.
— Мост взорвал сам Борейша. В конце концов он сознался. И они все сознались, что на случай провала держали вас, — вы должны были ответить за это злодеяние. Понимаете?
— Нет, не понимаю. Почему же я? Ведь я ничего не знал...
— Если бы вы знали, то мы бы сейчас не беседовали с вами, — жестко сказал Дзержинский. — Ваш друг Борейша спасал свою жизнь и одновременно мстил вам за ваши советские взгляды, за то, что вы, старый специалист, первым, именно первым, на узле пришли работать к нам, за то, что вы не продали Родину, за то, что вам стали кровно близки интересы рабочего класса. Понимаете теперь?
— Понимаю. Но почему же меня тогда выпустили сразу! Ведь я... ведь тут такое написано... этими людьми!
Опять с силой полил дождь, и в то же время выглянуло солнце. Дзержинский встал из-за стола, подошел к окну, глубоко вдохнул прохладный воздух, задумался о чем-то. Молчали долго. И думали — каждый о своем.
— Вы спрашиваете, — почему вас тогда не расстреляли? — сказал, наконец, Дзержинский. — Потому, видите ли, что ВЧК поднимает свой карающий меч для защиты интересов большинства, то есть народа, от кучки эксплуататоров. В те дни чекисты защищали вас от вашего... «близкого» друга... друга, совершившего чудовищное преступление и свалившего это преступление на вас... Чекисты вас защищали, а вы работали, вы руководили ремонтом путей, разрушенных белыми, вы не спали ночами, обеспечивая перевозки... Впрочем... не спали и чекисты, борясь за вас, за вашу жизнь, за то, чтобы честный инженер Сазонов вместе с нами строил социализм...
Сазонов сидел неподвижно, закрыв лицо руками.
— Видите, как неловко получилось, — сказал Дзержинский. — Неловко ведь, что вы вчера испугались нескольких реплик чекиста Дзержинского?
Сазонов молчал.
— Ну, а теперь, когда вам все ясно, займемся делами, товарищ инженер. Как у вас с планом перевозок? Какие вы подготовили соображения? Ну, ну, полно, Андрей Васильевич, полно, попейте воды и перейдем к работе...
Он сам налил Сазонову воды в стакан и, точно не замечая слез, которые блестели на глазах инженера, стал задавать вопросы, касающиеся перевозок. Сазонов отвечал сначала сбивчиво, потом все спокойнее и яснее. Теперь Дзержинский слушал, изредка вставляя свои замечания, делая заметки на листе бумаги, иногда переспрашивал, иногда не соглашался и спорил. Уже смеркалось, когда они кончили разговор.
— Значит, — подготавливайте проект, — заключил Дзержинский, — но имейте в виду, что дело это чрезвычайно серьезное и весьма вероятно, что мы будем вас сурово критиковать. Не боитесь?
— Нет! — сказал инженер. — Теперь не боюсь!
— И учтите, что очень многие еще не научились думать в общегосударственном масштабе. Для того, чтобы наш транспорт стал советским транспортом, его надо полностью приобщить ко всем тем вопросам, которые стоят перед народным хозяйством в других его отраслях. Понимаете?
— Пойму! — сказал Сазонов. — Непременно пойму!
Повернулся и быстро пошел к дверям.
Дзержинский проводил его взглядом, вызвал секретаря и спросил:
— Как с моим поручением насчет инженера Сазонова? Насчет помощников, условий работы, питания?
— Все сделано! — ответил секретарь и стал докладывать, что сделано.
ДВА ПОРТРЕТА
Товарищи отговаривали художника от этой затеи. Они говорили ему, что Дзержинский даже не примет художника, что смешно думать о портрете, что художнику надобно выбросить всю эту затею из головы...
Но он не выбросил затею. Он собрал у себя все фотографии Дзержинского и подолгу всматривался в лицо, так поразившее его несколько дней назад. Совсем случайно он видел Дзержинского издали на улице и там же в сутолоке решил: «Я его буду рисовать, я должен его рисовать, я не могу не рисовать его».
Но что могли дать фотографии — мертвые и случайные? Разве уловлено ими то удивительно легкое, юношеское лицо, которое он видел давеча на улице? И глаза под козырьком военной фуражки — острый блеск зрачков и длинные, необыкновенно красивые ресницы.