Выбрать главу

Не хочет, калина, не хочет, малина! »

Утром пересыльную тюрьму окружили на всякий случай войска, присланные из Иркутска. С наблюдательной вышки острога было видно, как Токарев, улыбаясь сладкой улыбкой, разговаривал с пузатым поручиком, командиром отряда, как он показывал на острог рукою и что-то старательно объяснял. Шурпалькин смотрел и угрюмо молчал; потом, когда Токарев поднес поручику спичку, чтобы тот закурил, матрос скрипнул зубами и, ни к кому не обращаясь, грустно сказал Дзержинскому:

— Было б мне на вашу дисциплину и сознательность не сдаваться.

— А что? — спросил Дзержинский.

— Смотрите, как пляшет старый козел, — со злобной тоской в голосе воскликнул матрос, — смотрите, до чего радуется! Разрешите, я из винтовочки приложусь, а?

И винтовка мигом очутилась у него в руках.

Увидев солдат, уголовники во главе с Ципой пришли к Дзержинскому с требованием сдачи на милость победителя. Дзержинский молча выслушал речь Ципы, потом ответил:

— Идите в камеру. Вы арестованы.

Понурившись, уголовные ушли. Собственно, они только этого и хотели. Быть арестованными — значило быть ни в чем не виноватыми в глазах начальства. Что ж, политические силой принудили их участвовать в восстании!

Бодров непрерывно вел переговоры с Лятоскевичем. Волчок в воротах был открыт, в двух шагах от волчка стоял Лятоскевич, сосал сигару и торговался. За Лятоскевичем стояли солдаты в белых гимнастерках, стыли на ветру и ждали. Перед солдатами прохаживался прихрамывающий на одну ногу офицер.

Тройка заседала непрерывно. Каждое новое предложение Лятоскевича специальный связной передавал тройке, тройка обсуждала и, прежде чем вынести решение, собирала сходку: сходка решала окончательно.

Настроение держалось все время решительное, боевое и бодрое, связной приносил Бодрову одни и те же постановления тройки и схода:

— Держаться твердо, ни в чем не уступать.

Лятоскевич с каждым часом все более и более заметно нервничал.

— Я хочу говорить с вашим коноводом, — сказал он.

— Я не знаю, о ком вы говорите, — ответил Бодров.

— Я говорю о вашем начальнике или руководителе, как он там у вас называется... Я желаю говорить непосредственно с ним!

— Понимаю, — ответил Бодров, — но, к сожалению, ничем не могу вам помочь. Тот, кого вы имеете в виду, положил себе за правило не разговаривать с тюремщиками...

— Ах, вот как.

— Да, именно так.

Теряя терпение, Лятоскевич подошел к поручику и спросил у него, что он думает обо всем этом деле.

Поручик поднял на Лятоскевича злые глаза и раздельно ответил:

— Ничего я не думаю. Я натер себе ногу, солдаты голодны, — кончайте скорее.

— Да как кончить-то! — с тоской воскликнул Лятоскевич. — Я не имею права идти на их требования, понимаете? Меня обнесли доносом, вмешалось министерство, я тут ни при чем.

— Ну, и я ни при чем, — ответил офицер. — Меня уж это совершенно не касается.

Лятоскевич с мольбой взглянул на него.

— Дайте залп в воздух, — вполголоса попросил он.

— Никак нет, не могу.

— Почему?

— Инструкция от вице-губернатора оружия не применять!

— Так на кой леший вы сюда пришли?

— По всей вероятности, для психологического устрашения, — ответил поручик и отвернулся.

Через несколько минут к острогу подъехала лакированная коляска вице-губернатора. Рядом с вице-губернатором сидел сухонький, востроносый чиновник особых поручений, а напротив него — прокурор.

— Ну что же это у вас тут происходит? — не вылезая из коляски и не подавая Лятоскевичу руки, спросил вице-губернатор. — Отставки захотелось или как прикажете вас понимать? Вы что, ослепли, оглохли? Ма-ал-чать, я приказываю! — фальцетом закричал он, хотя Лятоскевич ничего и не говорил. — Ма-алчать и исполнять мои приказания!

— Слушаюсь, ваше превосходительство, — произнес Лятоскевич.

— Приказать солдатам взять винтовки наизготовку.

— Слушаюсь...

— Предложить арестантам немедленно отворить ворота.

— Слушаюсь...

— Пойти на все их требования и немедленно, сейчас же прекратить этот позор, это безобразие... это... черт знает, что такое...

— Слушаюсь. Но разрешите, ваше превосходительство, в случае, если они не согласятся, открыть огонь...

— Что?

Лятоскевич повторил свое предложение. Вице-губернатор ненатурально захохотал и пальцем покрутил возле лба.

— Нет, батенька, этот номер не пройдет. Наворотили тут черт знает каких дел с вашим тюремным ведомством, а теперь я в ответе. Нет, дорогой мой, нет, не выйдет. Эк чего захотел, чтобы губернатор открыл стрельбу, а я, дескать, в стороне. Хитер, батюшка, да и я не менее. Прошу исполнять мои приказания.

В четыре часа пополудни Лятоскевич объявил Бодрову, что администрация тюрьмы принимает все требования арестованных и просит спустить красный флаг, убрать баррикады и отворить ворота.

— Передам тройке, — последовал ответ.

Тройка и сход арестантов постановили восстание прекратить по причине полной и всесторонней победы восставших.

— Снимите красный флаг, Шура, — сказал Дзержинский матросу.

Матрос взглянул на него, помедлил, потом ответил с грустью в голосе:

— Есть снять красный флаг, товарищ Феликс!

Он ловко и быстро влез на крышу и на виду у всех снял красный флаг с шеста. Легкий вздох пронесся по толпе.

Когда матрос спрыгнул с лестницы, уголовный Ципа, попавшись ему на дороге, сладко сказал:

— Хорошо как на душе и просторно, что мы победили, правда, Шура? Но флаг жалко!

Матрос молча посмотрел на Ципу и внезапно с необычайной точностью и аккуратностью ударил его в ухо. Ципа брякнулся оземь и завопил, а матрос, точно это его и не касалось, пошел разбирать баррикады.

Они стояли все вместе во дворе тюрьмы, когда заскрипели ворота перед Токаревым, Лятоскевичем и остальными тюремными чинами. В строю стоял Дзержинский, а рядом с ним, плечом к плечу, те, кто вместе с ним вынесли всю тяжесть восстания, кто не спал эти ночи, кто не ел и не пил, и не пел песен, потому что для этого не хватало времени.

Они стояли рядом, вплотную — Дзержинский, Шура Шурпалькин — балтийский матрос, приговоренный к пожизненной каторге, — тульский токарь Бодров, межевой техник Воропаев, длинный Дрозд, прозванный в тюрьмах богом за невероятные побеги...

Мимо них по тюремному двору медленно и осторожно шли тюремщики, вооруженные до зубов, подозрительно оглядывающиеся, опозоренные три дня назад и жаждущие мести...

Первым шел Токарев.

В руке, на всякий случай, он держал револьвер и шел медленно, порою отдавая приказания своим подручным, и те расходились от него во все стороны двора, к своим постам — «держать и не пущать».

Перед толпою арестантов он задержался на секунду, и глаза его встретились с блистающим взглядом Дзержинского.

— Чего... смотришь? — хриплым голосом спросил вдруг матрос. — Знакомого нашел?

Токарев промолчал.

ПОБЕГ

Бежать он решил в Александровском централе вскоре после майского восстания, но из этой затеи ничего не вышло, потому что он заболел и заболел тяжело: разом сказалась напряженная жизнь последних лет тюрьмы, седлецкая камера с умирающим Россолом, трагические мечты Антона о воле и, главное, весть о том, что Россол умер. Умер он у матери, высланный из Варшавы в Ковно, совсем недавно, на днях. Ничего неожиданного в этом известии не было: чахотка давно приговорила Антона, и ни он сам, ни Дзержинский никогда не обманывали себя, но все-таки известие о смерти самого близкого человека потрясло Дзержинского. В несколько дней он похудел до неузнаваемости, перестал есть, ни с кем не разговаривал, не смеялся, искал уединения, часами сидел совершенно неподвижно, глядел в одну точку и порою потирал ладонью лоб.