Никогда, ни позже ни раньше, не приходилось Дзержинскому сидеть в таких дачных условиях, как в Новоминске. И погода стояла на редкость хорошая, и молодежь была какая-то бешено веселая, точно и не в тюрьме, и старики какие-то легкомысленные. Никто не думал о том, что рано или поздно придется перейти в настоящую тюрьму; целыми днями гуляли по саду, пели вечерами песни, рассказывали смешные истории. В первый же день Дзержинский собрал общее собрание в саду у кривой груши и на собрании предложил собрать все деньги вместе, чтобы все могли одинаково питаться. Деньги сгрузили в студенческую фуражку и выбрали сначала казначея, потом эконома. Обеды арестованным приносили из кухмистерской...
На этом же собрании Дзержинский сказал, что, пока суд да дело, он думает открыть специальные тюремные курсы для той молодежи, которая еще не нюхала пороху и которой не известно еще, что предстоит в жизни. Пусть молодежь учится тюремным наукам.
И он, улыбаясь своей милой, немного грустной улыбкой, рассказал, о какой науке идет речь. Курсы открылись в этот же день после обеда.
Первая лекция была Дзержинского. Сидя на пеньке у кривой груши и покуривая махорочную самокрутку, он методично и подробно рассказывал «необстрелянной» молодежи обо всех жандармских штучках и уловках, о том, как они угощают папироской, а потом вдруг с криком и руганью стучат по столу кулаком, как грозят казнью или пожизненной каторгой, а потом обнимают и чуть не целуют, как прикидываются добрыми друзьями, желающими арестованному только добра; рассказывал о карцере, об одиночках, о том, как в тюрьме надо следить на своим здоровьем и сохранять спокойствие и присутствие духа.
— Вот мы сейчас с вами сидим тут, в тени, в саду, — говорит Дзержинский. — Я очень понимаю, что вам и не думается о настоящей тюрьме, да и мне, поверьте, вовсе не так уж приятно портить вам настроение, но что поделаешь. Потянут в Варшаву, а там найдется и настоящая тюрьма, и настоящие тюремщики, не то, что эти солдаты-драгуны... Вон как этот, стоит и слушает наши разговоры — поглядите!
Все обернулись и увидели молодого драгуна, еще безусого.
— Идите сюда, товарищ, — окликнул его Дзержинский, — не стесняйтесь.
Драгун подошел ближе.
— Ничего, — произнес он, — я себе тут прохаживаюсь. Коли начальство нагрянет, я вам покричу. Ничего, мы тоже понимаем...
После вступительной лекции Дзержинского другой арестованный, уже поседевший в тюрьмах человек, приступил к первому занятию по тюремной гимнастике. Вначале он сказал несколько слов о том, что такое тюремная гимнастика, а потом стал показывать разные приемы, изобретенные в тюрьмах. Варшавский токарь Владек играл на гребенке вальс, и все арестованные, подшучивая над собственным неумением, проделывали гимнастические упражнения одно за другим. Было весело, и казалось, что все это шутки, что никогда не будет настоящей тюрьмы с решетками, карцеров, в которых бегают жирные крысы, жестоких и тупых надзирателей...
И только несколько человек из всех здесь присутствующих знали, что это обязательно будет, и выбрали себе этот путь. И, глядя на буйно веселую молодежь, «старики», поседевшие в тюрьмах, думали о том, что, может быть, эти уроки хоть немного облегчат молодежи будущие этапы, одиночки, каторгу.
Третий урок был опять уроком Дзержинского. На этом занятии он учил новичков великому тюремному искусству — искусству перестукивания, потом учил писать огромные письма на листках бумаги величиной со спичечную коробку, учил тюремным шифрам, всему тому, чем сам он, несмотря на молодость, владел в совершенстве.
— Если мы не научимся всем этим штукам, — сказал он в заключение своего урока, — то, чего доброго, не доживем до нашей революции.
Вечером, когда в городском саду играл духовой оркестр драгунского полка и над Новоминском всходила луна, Дзержинский сидел в старом дровяном сарае который солдаты превратили в караульное помещение, и при свете керосинового фонаря вел разговоры с драгунами.
Тут же в сарае сидел давешний знакомый Дзержинского Перебийнос, зашивал гимнастерку и слушал, изредка вставляя свои замечания.
Прочие драгуны сами помалкивали, но слушали внимательно. Сидели кружком в дверях сарая, чтобы сразу было видно, если придет кто чужой. Но чужих никого не было, а свой вахмистр спозаранку завалился на чердак спать, отдав строжайшее приказание будить только «в случае чрезвычайного происшествия».
Из заглохшего садика тянуло вечернею прохладой. Там порой кричали лягушки, иногда набегал легкий ветер, и огонь в фонаре вытягивался и коптил, а лица людей темнели...
Говорили о земле, о батрачестве, помещиках. Один драгун был с Дона, другой из-под Умани, третий Казанской губернии, четвертый из Сибири. Были отовсюду к поедут потом повсюду, и развезут по родным глухим местам эти простые и ясные мысли. И длинная ночь под арестом не пропала даром.
Вечером следующего дня, когда наступили сумерки и молодежь пела в хате грустную украинскую песню. Дзержинский опять пришел к драгунам и опять начался разговор, как вчера, только разве посмелее. Говорили опять до ночи, но уже не в караульном помещении, а во дворе, под тенью кирпичной стены соседней усадьбы.
— Вот вы нас стережете с винтовками вашими и шашками, — говорил Дзержинский, — ходите вокруг тюрьмы да поглядываете и думаете, небось, что мы в самом деле враги ваши?
Он говорил, и голос его звучал печально в неподвижном вечернем воздухе, а глаза смотрели мягко и спокойно.
— Разве мы враги, — спрашивал он, — разве в том, чтобы стегать нас нагайками, вы давали присягу? Разве мы бандиты или убийцы? Мы хотим народного счастья, хотим, чтобы вас не били ваши офицеры, хотим, чтобы дети ваши учились в школах, а жены и матери не надрывались на непосильной работе. Пойдите и расскажите вашим товарищам, кто мы и что, на какое дело мы тратим свои жизни, свою молодость, свое здоровье и силы...
Говорил до поздней ночи, а утром Дзержинского вызвал во двор незнакомый драгун с бледным, обсыпанным веснушками лицом и сказал ему, заикаясь от волнения:
— Так что новые заступили, ваше благородие. Перебийнос больше пока не придет. Велел поклон передать.
— Что же случилось? — спросил Дзержинский.
— Слышно так, — объяснил солдат, — что будто народ неподходяще толковал в казарме. И будто поручик наш, их благородие Гендриков, сумлевался, кого послать в караул, и тех не послал, а наших наладил. Но только до нас, ваше благородие, заходить вам нехорошо. Есть у нас одна собака, очень вредный, Махоткин ему фамилия...
Занятия тюремными науками шли своим чередом, и, кроме того, очень часто можно было видеть, как где-нибудь в укромном углу Дзержинский утешает молодого, не бывшего под пулями человека и не распекает, а именно утешает, старается развеселить, рассмешить, рассказывает что-нибудь, а глаза его улыбаются. Иногда он спорил горячо и страстно, иногда терпеливо и кропотливо объяснял.
С каждым днем люди, которые не знали его до тюрьмы, все больше оценивали его горячее сердце, его светлый и точный ум, его сильную, непоколебимую волю.
Его полюбили, к нему привязались.
— Это человек, — говорили про него. — Это настоящий человек!
Каким-то образом Перебийнос успел разболтать арестованным о том, как он предлагал Дзержинскому бежать и почему Дзержинский отказался, и авторитет Дзержинского возрос еще больше.
— Он остался из-за нас, — говорила молодежь. — Это наглядный урок товарищества.
Молодежь, с которой нынче сидел Дзержинский, не знала еще одного обстоятельства. Она не знала ничего о том, что в те дни, когда он занимался с ними тюремными науками, на воле готовили Дзержинскому побег. Об этом никто, кроме тех, кто был на воле, и самого Дзержинского, ничего не знал. Он же отказался и от этого побега вот в каких словах: