Начали спорить. Кривой старик сказал, что это не годится, что это вроде бунта.
— А что плохого в бунте? - спросил звонкий голос.
Теперь Дзержинский разглядел этого парня со звонким голосом. Он был молод, немного курнос, брови у него были неровные, с изгибом, глаза упрямые, блестящие.
Спорили долго.
Когда взошла луна, возле дома раненого Оржовецкого собрался сход и постановил: на работу к помещику завтра не выходить, а кто пойдет, того поймать и запереть в амбар на замок.
До парома Дзержинского провожало человек шесть крестьян.
Опять пиликала гармошка. Ян — так звали парня со звонким голосом — шел рядом с Дзержинским, посмеивался, пошучивал, потом тихо спросил:
— Значит, бастуем?
— Откуда вы знаете это слово? — спросил Дзержинский .
— Оттуда, откуда и вы. — Усмехнувшись, он добавил: — Я в городе работал, на фабрике. Потом машина три пальца оттяпала, выгнали. Вернулся домой. Было время — и я бастовал.
У перевоза попрощались. Дзержинский крепко пожал искалеченную руку парня, обещал наведываться в село.
Когда Дзержинский вернулся, на террасе еще играли в карты, а из залы доносились звуки и тенорок хозяина певшего с дрожью в голосе:
«Облекся мир волшебной дымкой,
Ничто в саду не шелохнет.
Но чу! Волшебной невидимкой,
Скрываясь, соловей поет... »
— Кто идет? Остановись! — крикнул подпоручик, тасуя карты. Дзержинский остановился.
— Откуда вы? — спросила хозяйка, вглядываясь в темноту парка. — Гуляли? Идите к нам, у нас очень весело.
Дзержинский поднялся по ступенькам на террасу. Здесь были новые люди: становой пристав, еще не старый человек с апоплексической шеей и с золотыми зубами, и чрезвычайно аккуратного вида молодой офицер с длинной, как огурец, головой и очень белыми коротко-палыми руками.
Подпоручик представил Дзержинского гостям:
— Учитель моего племяша.
Офицер щелкнул шпорами и сказал, пришептывая:
— Лемешов.
— Подзенский, — сказал пристав, сверкнув золотыми зубами, — очень приятно.
Из залы на террасу вышел хозяин, взял Дзержинского под руку.
— Слышали новость? Чуть моего управляющего не убили.
— Да, я слышал, — неторопливо ответил Дзержинский, — но вы уже приняли меры.
Он кивнул на офицера и пристава.
— Пришлось вызвать роту, — сказал хозяин.
На одну секунду глаза их встретились. В темных зрачках гимназиста блеснул огонек и тотчас же погас. Он поправил рукой легкие, рассыпающиеся русые волосы, поклонился и, сказав, что ужинать не будет, ушел к себе. Окно в его комнате было открыто, лампа не горела, из парка тянуло свежестью и крепким, холодным запахом распускающейся сирени.
Не зажигая огня, Дзержинский лег на подоконник и долго смотрел на тяжелые купы деревьев, на поблескивающие под ровным светом полной луны луга, на неподвижную воду пруда... Все было тихо, неподвижно, спокойно.
Так он пролежал долго — до самой зари, а когда небо на востоке посветлело и спустилась роса, он встал, накинул шинель и, стараясь не скрипеть половицами, вышел из дому, отправился на молочную ферму экономии.
Было четыре часа. Обычно в это время из села в экономию уже идут один за другим батраки, но сейчас дорога была пустынна.
Возле фермы Дзержинский встретил управляющего. Немец приветливо снял шляпу, но лицо у него было озабоченное и невеселое.
— Нехороший день, — сказал он, — совсем нехорошее начало.
— А что? — спросил Дзержинский.
— В экономии — ни души, — сказал немец, — не вышли на работу. А те батраки и батрачки, что были, снялись и ушли к себе в село. Как вам это нравится?
— Мне это очень нравится, — серьезно ответил Дзержинский.
Немец поморгал, потом решил, что гимназист шутит, и засмеялся, качая головой.
— Никакого порядка нет, — сказал он. — Русских мужиков надо пороть. И русских, и польских, и литовских. Солеными розгами. Тогда будет хороший порядок.
— А вы не боитесь, что вас убьют? — спросил Дзержинский.
Управляющий достал из заднего кармана кожаных штанов большой плоский пистолет, подбросил его и, схватив за ствол, сказал:
— Ха! Как это называется? Семизарядный и бьет человека навылет. До свидания.
Он пошел к дому, а Дзержинский проводил его глазами и зашагал на ферму. У ворот молочной фермы, как возле казармы или порохового склада, стоял часовой с ранцем, со скаткой, с винтовкой.
— На военном положении ферма? — поинтересовался Дзержинский.
— Так точно, — стрельнув по сторонам озорными карими глазами, сказал солдат. — Бунта опасаются. А какой бунт? Я сам с этих мест, народ наш тихий...
— Пороть, говорят, будут? — спросил Дзержинский.
— Кого?
— Крестьян.
— Пороть?
— Ну да.
Солдат со злобой плюнул, потом сказал:
— Наше дело маленькое. Кого надо, выпорем. Прикажут — родного отца пороть будем. Служба!
Присев на скамью возле ворот, он поставил винтовку между ногами и свернул махорочную самокрутку. Потом, вкусно затянувшись дымом, спросил:
— Не из студентов часом?
— Нет.
— А из кого?
— Из гимназистов.
— Так, — задумчиво сказал солдат. — А чего рано ходите?
— Не спится.
— Чего же вам не спится?
— Вот вы людей сегодня будете пороть, — сказал Дзержинский, — какой же тут сон!
— А вам-то что?
Дзержинский сел рядом с солдатом на скамью.
Из всех батраков и батрачек, работавших в имении помещика, пришли в это утро на ферму только трое: глухонемой Артемий, страшной силы человек, крикливая пьяница-солдатка Зоська и тихий, со сладким голосом и голубыми глазами, не чистый на руку Пандурский. На скотном дворе творилось нечто небывалое: мычали недоенные коровы, ревели быки, которых некому было поить, блеяли козы. Недоенных коров не решались гнать на пастбище, а доить было некому. Быков следовало выгнать в поле, но трусливый Пандурский боялся свирепых, да еще не поенных животных, устрашающе гремящих цепями. Выпустили овец, те рванулись из ворот и, глупо блея, без пастуха побежали по дорожке к парку. Обычно стадо гоняли три-четыре пастуха, сейчас не было ни одного. Ворота в парке оказались открытыми — овцы тотчас побежали декоративной дорогой, специально сеянной травою. Из дому кинулись за овцами горничная, старик-лакей и поваренок Фомка, но в эту минуту в парк ворвались один за другим четыре быка, неизвестно кем выпущенные из сарая. Горничная завизжала, овцы помчались по клумбам, разбился на куски огромный стеклянный шар, украшавший цветник. Подпоручик выскочил на террасу в белье, с револьвером и, не разобрав толком, что случилось, стал палить по овцам. В одной шинели выскочил становой, решил, что по парку мечется бешеный бык, сорвал со стены английский охотничий карабин и наповал свалил лучшего быка фермы — племенного, два раза премированного. Стась, забравшись на стол, таращил круглые глаза и кричал дурным голосом:
— Бей! Круши! Бей! Ломай!..
Наконец выскочил на крыльцо хозяин дома, схватил себя за голову и простонал:
— О, идиоты!..
Кто-то прыскал матери Стася в лицо водой, подпоручик хохотал, становой разводил руками и говорил:
— Простите великодушно, я спросонья никогда ничего не понимаю.
Как обычно, в десять утра Дзержинский сел заниматься со Стасем. Несмотря на то, что и учитель и ученик были взволнованы, занятия шли удовлетворительно. Стась прилежно, высунув язык, решал задачи, но изредка бегал к окну и сообщал:
— Быка еще не убрали.
Потом вдруг хохотал и говорил:
— Вы бы видели, что там делалось! У меня до сих пор болит живот от смеха. А папа сказал, что этот день довел его до белого каления. Феликс Эдмундович, что такое бело-е ка-ле-ние, а?