— Понимаю! — сказал Быков.
— Что же касается до аппарата ВЧК, то нас действительно немного. Но разве в этом дело?
И, крепко пожав руку Быкову, Дзержинский проводил его до двери.
В коридоре на столе сидел Вася Свешников и чистил маузер.
— Стреляют, черти! — сказал он Пете. — Нынче на одну квартиру ездил, а они беглым огнем из окон. И ушли черным ходом. Офицеры целыми группами уходят из Петрограда к Каледину на Дон, к Дутову бегут в Оренбург, к Корнилову...
Быков всмотрелся в Васю и не узнал его: это теперь был взрослый мужчина, строгий и подтянутый...
— Форменная перестрелка была? — спросил Быков.
— Да как тебе сказать...
Вася опустил маузер на колени и задумался на мгновение.
— Не то, что форменная, а обидно. Идешь ни о чем не думая, мы тут по спекуляции и по саботажу сейчас бьем, — вот идешь эдак, посвистываешь, а они в тебя, как в бешеную собаку, палят. Норовят убить! И заметь — наши приговоры, знаешь, какие? Отправить на общественно-полезные работы сроком на три месяца. Чиновников тут, саботажников вчера судили: по три месяца снег чистить, и общественное порицание. Уж чего, казалось бы, мягче. Так нет, — отстреливаются.
Он еще помолчал, потом сказал задумчиво:
— Ничего, поборемся, господа саботажники и иже с ними. Видно, мало им общественного порицания. Что ж, иначе с ними начнем говорить...
Он взглянул на Петю, усмехнулся:
— А помнишь, как это совсем недавно все было — ожидание революции? Помнишь, Петро?
Быков кивнул.
— Ты обратно на границу, Петро?
— Обратно.
— А мы в Москву. Нынче же. Теперь не скоро увидимся...
ШУБА
Комиссар Веретилин заболел: вдруг заломило затылок, колени, руки, по спине побежал озноб, под левую лопатку словно кто-то сунул острое шило.
— Это тебя, племянничек, испанка разбирает, — сказал дядя Веретилина, у которого комиссар поселился. Было это в Москве на Зацепе. — Паршивая штука. Придется полежать беспременно и не менее, как две недели...
— Часок еще, может, и полежу, — не сразу ответил Веретилин, — а больше не выйдет.
— Ну и свалишься путем-дорогой...
Дядя взял из баночки на столе несколько деревянных шпилек и ударил молотком, — он чинил племяннику прохудившийся сапог. Удар молотком больно отозвался в голове. Веретилин поморщился.
— А может, тиф? — спросил дядя. — Ты тифом-то болел?
— А шут его знает, чем я болел, — ответил Веретилин. — Сволокут, бывало, в околоток, ну и лежишь. Не ахти как много доктора-то с нами, с матросами, разговаривали...
Он не кончил фразу, — поднялся и стал обуваться.
— Пойдешь, упрямец?
— Пойду.
— Ну и пеняй на себя.
— Да уж не на кого больше. Разве что на мировую буржуазию...
Он потопал сапогами, похвалил починку и спросил, ежась: «А на улице не потеплело? »
— Куда там потеплело! Жмет и жмет морозище!
Иван Дмитриевич посидел, вздохнул и стал натягивать шинель. Дядя, Семен Петрович, смотрел на него сердитыми глазами и перекатывал пустой мундштук из одного угла рта в другой. Шинель была старая, полученная еще в четырнадцатом году на флоте. В ней Веретилин дрался с юнкерами. И спал в ней, и укрывался ею.
— Сбрось обратно! — сурово сказал дядя. — И посвети мне. Буду сундук открывать.
Веретилин взял со стола коптилку, сделанную из чернильной склянки, тихонько охнул от резкой боли в спине и подошел к Семену Петровичу, который приподнимал крышку сундука, оклеенную внутри картинками. Эти картинки Веретилин знал с детства. Вот гигантский баобаб, в дупле которого может пить чай целое семейство, вот статуя Голиафа, вот птица колибри, вот портрет какого-то бородача с выпученными глазами.
Сундук был почти пуст. Всю свою жизнь дядя Семен Петрович собирался выиграть по «билету», как он говаривал, и тогда «построить» всем своим много всякой одежды. Но годы проходили, «билет» не выигрывал, и сундук, единственное приданое покойной тетки Марии, так и оставался пустым. Только на дне его лежала дядина шуба, теплая каракулевая шапка и палка с набалдашником накладного серебра; вещи эти дяде Семену Петровичу подарил много лет тому назад толстый и добродушный доктор Спасович, за то, что дядя вытащил из Москвы-реки утопающего, по пьяному делу, докторского единственного сына-студента.
— Енот! — сказал дядя, распяливая на руках шубу. — Цены нет этому товару. Дважды и надевал всего, — покойница тетка твоя не позволяла.
Он встряхнул шубу и велел племяннику надеть ее.
Веретилин надел, усмехаясь. Будет смеху в ЧК, когда он явится туда таким недорезанным буржуем.
— И шапку, шапку надень! — приказал дядя. — И трость возьми. Набалдашник, имей в виду, художественной работы. Вишь, гадюка тут пущена и плошка, гадюка из плошки лакает. Редкая вещь. Ее можно, как статую, рассматривать. Вон у ней, у змеи-то, глазки; ишь, как глядит, вот у ней жало ее кусачее...
Веретилин взял трость.
Посмотревшись в тусклое зеркало, он покрутил головой и, все еще улыбаясь, вышел из дому.
— Это не продует, — говорил вслед дядя, — это, брат, хорек с кисточками — первый сорт, а на воротнике — енот!
Было часов шесть вечера.
Морозило, дул резкий, холодный, свирепый ветер.
Медленно шагая против ветра и морщась от боли под лопаткой, Веретилин дошел до угла и остановился — передохнуть. Мела поземка, в десяти шагах ничего не было видно.
— Погодка! — сказал кто-то рядом.
Веретилин обернулся.
Рядом с ним стоял человек в облезлой шапке-пирожком, в бекеше со шнурками, помаргивал и вздыхал.
— При нынешнем питании по такой погоде не очень походишь! — сказал он. — Люди слабые, один вот давеча упал, да так и не встал. Хорошее питание — залог здоровья.
— Истина! — согласился Веретилин и, преодолевая слабость, зашагал дальше.
Но человек в бекеше не отставал.
— Кто достает, что покушать, — тот еще держится, — говорил он, — а которые не имеют такой возможности, — те сгорают, извините, как свечи. Иногда гражданин и средства имеет, и золотишко, и бриллиантики кое-какие, а адресочка у него нет...
— Какого адресочка? — насторожился Иван Дмитриевич.
— Ну адресочка, где можно достать, что покушать: шпик, например, хребтовый, масличко, мучки беленькой, наливочки, ветчинки там, печеночку, ливер...
— А есть такие адресочки?
— Почему же, конечно, есть! — усмехнулась бекеша. — И сами живут и другим жить дают.
— Хорошо бы такой адресочек узнать, — как бы про себя сказал Веретилин.
Бекеша промолчала, сбоку поглядывая на Веретилина. Тот молчал. Бекеша еще приглядывалась, что-то в суровом облике Веретилина показалось ему основательным и заслуживающим доверия:
— Вы, извините, москвич?
— Нет, петроградец...
— Офицер, конечно?
— Моряк! — сурово ответил Веретилин.
Этот ответ и решил дело. — «Моряк, — рассудила бекеша, — уж это белая кость, уж это дворянин, на таких можно положиться».
— Конечно, сейчас вне политики? — опять услышал Веретилин?
Он не ответил — усмехнулся одними губами. И эта усмешка тоже расположила спутника к доверию. Он заговорил негромко, почти в ухо Веретилину, злобно пришептывая и от волнения путаясь в словах:
— Который пролетарий, — пускай дохнет всем своим классом, — как во сне слышал Веретилин, — нам не жалко, нам о себе думать надо, себя спасать для будущего России. Вот у вас явное истощение заметно, а человек вы военный, кровь за Россию проливали, офицер, да еще морской... Сюда извольте, направо...
Иван Дмитриевич оглянулся — человек вел его незнакомым переулком. Голова у Веретилина опять закружилась; он остановился на мгновение и вновь заставил себя идти, он не имел права не найти «адресочек»...
— Это мы куда же идем? — спросил Иван Дмитриевич.