Выбрать главу

В это время он задумал надгробный памятник Юлию делла Ровере. Он хотел воздвигнуть над чугунной фигурой папы целую гору и населить ее изваяниями людей. Исполненный смутных планов, он отправился за город, в каменоломню, где для него добывали мрамор. Там над одним бедным селением высился крутой склон. И свежие еще разломы, обрамленные оливами и мелкой осыпью, выглядели как огромное бледное лицо под седеющими волосами. Долго стоял Микеданджело перед его закутанным лбом. Вдруг он заметил под ним два огромных каменных глаза, которые смотрели прямо на него. И Микеланджело почувствовал, как под действием этого взгляда растет его тело. Теперь и он возвышался над землей, и ему казалось, что он и эта гора стояли так друг против друга, как близнецы, от века. Долина под ним удалялась, как под возносящимся, хижины жались одна к другой, словно в стаде, и лицо в скале, закрытое белым каменным покрывалом, становилось все ближе, роднее. Оно выражало ожидание неподвижно, но на грани движения. "Тебя нельзя разрушить, - подумал Микеланджело, - таких, как ты, больше нет". И крикнул ему: "Я завершу тебя, ты - мое творение!" И оглянулся на Флоренцию. Он увидел звезду и башню собора. И у его ног расстилался вечер.

У Porta Romana [Римские ворота (итал.)] он помедлил. Но два ряда домов протянулись к нему, словно руки, и вот уже обняли его и повлекли дальше в город. И переулки становились все уже и сумеречнее, и когда он вошел в свой дом, он почувствовал, что уже не сможет уйти от державших его темных рук. Он пробежал в залу, оттуда в низкий закуток, не превышающий в длину двух шагов, в котором он обычно писал.

Стены прильнули к нему, они словно боролись с его непомерным величием, словно хотели вернуть ему вновь его старый узкий облик. И он не противился этому. Он опустился на колени и позволил им ваять себя. Он ощущал смирение, какого не знал никогда прежде, и сам хотел сделаться меньше. И раздался голос:

- Микеланджело, кто в тебе?

И человек в тесном закутке опустил лицо в ладони и тихо сказал:

- Ты, мой Бог, кто же еще.

И тогда Богу стало просторно, Он поднял лицо, склоненное над Италией, и посмотрел вокруг: всюду стояли святые в мантиях и митрах, и под гаснувшими звездами гуляли ангелы с их песнями, словно с кувшинами, наполненными от сияющего источника, и небесам не было предела.

Мой больной друг открыл глаза, и вечерние облака подхватили его взгляд и понесли куда-то по небу.

- Разве Бог там? - спросил он. Я молчал. Потом наклонился к нему:

- Эвальд, разве мы - здесь? И мы радостно пожали друг другу руки.

КАК ОДНАЖДЫ НАПЕРСТКУ ДОВЕЛОСЬ БЫТЬ ГОСПОДОМ БОГОМ

Когда я отошел от окна, вечерние облака еще не уплыви. Они словно чего-то ждали. Может быть, я должен и им рассказать историю? Я предложил им это. Но они меня совсем не слышали. Чтобы быть для них понятнее и уменьшить расстояние между нами, я крикнул:

- Я тоже вечернее облако.

Они остановились и явно стали меня рассматривать. Потом протянули ко мне свои прозрачные розовые крылышки. Так у вечерних облаков принято друг друга приветствовать. Они меня признали. - Мы над землей, - объявили они, точнее, над Европой, а ты?

Я помедлил.

- Здесь какая-то страна...

- Как же она выглядит? - поинтересовались они.

- Все вещи в сумерках, - ответил я.

- Ну, это Европа, - засмеялось одно юное облако.

- Возможно, - сказал я, - только мне всегда говорили, что в Европе вещи мертвы.

- Да уж наверно, - бросило другое облако пренебрежительно. - Что за вздор: живые вещи?

- А вот мои живут, - упорствовал я. - В этом, стало быть, и отличие. Они могут стать чем угодно, и вещь, родившаяся карандашом или печкой, вовсе еще не обязана из-за этого сомневаться в своем преуспеянии. Карандаш однажды может стать палкой, а если повезет, то и мачтой печка же - не меньше, как городскими воротами.

- Да ты, сдается мне, довольно-таки простоватое облако, - сказал тот юнец, который успел уже показать свою несдержанность. Так что одна старая туча даже встревожилась, не обижусь ли я.

- Разные бывают страны, - сказала она примирительно. - Я проплывала однажды над одним маленьким немецким княжеством и до сих пор не могу поверить, что оно тоже Европа.

Я поблагодарил ее и сказал:

- Похоже, нам будет трудно договориться. Позвольте, я просто расскажу Вам, что я видел недавно внизу, это будет самое лучшее.

- Пожалуйста, - разрешила старая туча по поручению всех.

Я начал:

- В комнате люди. Я, надо Вам сказать, довольно высоко, так что они видятся мне маленькими как дети, поэтому я буду говорить просто: дети. Итак, в комнате дети, Двое, пятеро, шесть... семь детей. Было бы слишком долго спрашивать, как их зовут. К тому же дети, как видно, что-то горячо обсуждают, а в таких случаях имена всегда рано или поздно выдают себя. Видимо, они уже давно стоят тут вместе, так как старший (я слышу, что его зовут Ханс) восклицает, словно в заключение речи:

- Нет, решительно, так продолжаться не может. Я слышал, что раньше родители по вечерам всегда - или хотя бы когда дети слушались - рассказывали им истории, пока они не заснут. Где же это нынче, позвольте спросить? Маленькая пауза, потом Ханс сам же и отвечает. - Нынче этого нет, нигде. Я со своей стороны охотно уступаю им эту пару убогих дракончиков, с которыми они совсем бы замучилиcь, тем более что я уже довольно большой, но все равно нужно, чтобы они рассказывали нам - не зря же, в конце концов, существуют русалки, карлики, принцы и чудовища.

- А у меня есть тетя, - вставила одна девочка, - которая мне иногда рассказывает.

- Вздор, - отрезал Ханс, - тети не в счет, тети врут. Все общество было весьма обескуражено этим небрежным но решительным заявлением. Ханс продолжал;

- И потом, речь идет, главным образом, о родителях: это, как-никак, их обязанность, учить нас сказками; для других это дело добровольное. От других этого требовать нельзя. Но посмотрите только, что делают наши родители? Они ходят из угла в угол с сердитыми обиженными лицами, все им не так, они кричат и ругаются, но при этом до того ко всему равнодушны, что перевернись сейчас мир, они едва ли заметят. У них есть какие-то "идеалы". Может быть, это тоже что-то вроде маленьких детей, которые не могут быть одни и доставляют много хлопот, но тогда они не должны были заводить нас. В общем, дети, я думаю так: то, что родители нас забросили, это, конечно, печально. Но мы все же стерпели бы, если бы это не было доказательством того, что взрослые вообще поглупели, двинулись назад, если можно так выразиться. Мы не можем остановить их падение, ведь мы весь день на них никак не влияем, а когда мы вечером возвращаемся из школы, кто может от нас потребовать, чтобы мы садились еще с ними и пытались заинтересовать их чем-нибудь разумным? И так не бог весть какое удовольствие, когда корпишь целый День над учебниками, а мама не может осилить даже теорему Пифагора. Тут уж ничего не поделаешь... но это ничего, что мы от этого теряем? Воспитание? Они снимают друг перед другом шляпы, и если при этом показывается лысина, они смеются. Они вообще все время смеются. Если бы мы не были столь разумны, чтобы то и дело плакать, тут вообще исчезло бы всякое равновесие. При всем том они заносчивы: они говорят даже, что и кайзер взросый. Я же читал в газетах, что король Испании ребенок: так и со всеми королями и кайзерами, - только не возомните чего о себе. Но кроме всего никчемного у взрослых есть все же кое-что, что никак не может быть для нас безразличным: Господь Бог. Я, правда, не видел Его ни у кого из них, но это-то и настораживает. Мне пришло на ум что они со своей рассеянностью, деловитостью и спешкой могли Его где-нибудь затерять. Между тем, без Него никак нельзя. Многое без Него прекратится: солнце не сможет взойти, дети не будут рождаться, да и хлеба без Него не будет. Потому что если у булочника что-то выходит, значит, Господь Бог сидит и крутит колесо на мельнице. Можно легко привести массу доводов, доказывающих необходимость Господа Бога. Но ясно и то, что взрослые о Нем не заботятся, значит это должны делать мы, дети. Слушайте, что я придумал. Нас как раз семеро. Каждый будет носить с собой Господа Бога один день, тогда Он всю неделю будет с нами, и мы всегда будем точно знать, где Он.